За жизнь писатель пережил многое – широкое признание и несправедливую критику, несчастную любовь и жизнь на чужбине. Был знаком со многими известными людьми современности. Часто думал о будущем своей Родины. И всегда – любил и восхищался русской природой. Всё это несомненно находило своё отражение в его творчестве.

 » Главная страница   » Фотогалерея   » Видеоматериалы
  :::: Романы ::::

» Дворянское гнездо
» Отцы и дети
» Дым
» Рудин
» Новь

  :::: Рассказы и повести ::::

» Первая любовь
» Записки охотника
» Муму
» Несчастная
» Вешние воды
» Ася
» Дневник лишнего человека
» Степной король Лир

  :::: Пьесы ::::

» Месяц в деревне
» Холостяк

  :::: Стихи ::::

» Все стихи Ивана Тургенева



Памятник И. С.Тургеневу на Манежной площади в Москве


Усадьба Тургенева в Спасское-Лутовиново


И.С.Тургенев



Дворянское гнездо


Прекрасным весенним днем, а вернее – практически вечером предстаёт перед нами «дворянское гнездо». И не происходит в романе бурных потрясений или глубоко трагических событий, но мастерство писателя как раз и заключается в том, что на фоне казалось бы идиллической жизни дворянства, Иван Сергеевич Тургенев сумел показать закат жизни этого сословия. Герою любят, переживают. Но они мало приспособлены к жизни, не умеют найти смысла своего существования.

Роман о душевно светлых людях, чьё время уже практически прошло. На сердце остаётся грусть и…сожаление.

что вы похвалить изволили, их был: из него водку кушали. А
вот дедушка ваш, Петр Андреич, и палаты себе поставил каменные, а  добра  не
нажил; все у них пошло хинею; и жили они хуже папенькиного,  и  удовольствий
никаких себе не производили, - а денежки все порешил, и помянуть его  нечем,
ложки серебряной от них не осталось, и  то  еще  спасибо,  Глафира  Петровна
порадела".
     - А правда ли, - перебивал его Лаврецкий, - ее старой колотовкой звали?
     - Да ведь кто звал! - возражал с неудовольствием Антон.
     - А что, батюшка,  -  решился  спросить  однажды  старик,  -  что  наша
барынька, где изволит свое пребывание иметь?
     - Я развелся с женою, - проговорил с усилием Лаврецкий,  -  пожалуйста,
не спрашивай о ней.
     - Слушаю-с, - печально возразил старик.
     По прошествии трех недель Лаврецкий поехал верхом в О... к Калитиным  и
провел у них вечер. Лемм был у них; он очень понравился Лаврецкому. Хотя, по
милости отца, он ни на каком инструменте не  играл,  однако  страстно  любил
музыку, музыку дельную, классическую. Паншина в тот  вечер  у  Калитиных  не
было. Губернатор услал его куда-то  за  город.  Лиза  играла  одна  и  очень
отчетливо;  Лемм  оживился,  расходился,   свернул   бумажку   трубочкой   и
дирижировал. Марья Дмитриевна сперва смеялась, глядя  на  него,  потом  ушла
спать; по ее словам, Бетговен слишком волновал ее нервы. В полночь Лаврецкий
проводил Лемма на квартиру и просидел у него до трех часов утра. Лемм  много
говорил; сутулина его выпрямилась, глаза  расширились  и  заблистали;  самые
волосы приподнялись над лбом. Уже так давно никто не принимал в нем участья,
а Лаврецкий, видимо, интересовался им, заботливо и внимательно  расспрашивал
его. Старика это тронуло; он кончил тем,  что  показал  гостю  свою  музыку,
сыграл и даже спел мертвенным голосом некоторые отрывки из своих  сочинений,
между прочим целую положенную  им  на  музыку  балладу  Шиллера  "Фридолин".
Лаврецкий похвалил его, заставил кое-что повторить и, уезжая, пригласил  его
к себе погостить на несколько дней. Лемм, проводивший его до  улицы,  тотчас
согласился и крепко пожал его руку; но, оставшись один  на  свежем  и  сыром
воздухе, при только что занимавшейся заре, оглянулся,  прищурился,  съежился
и, как виноватый, побрел в свою комнатку. "Ich bin wohl nicht klug" (я не  в
своем уме), - пробормотал он, ложась в свою жесткую и короткую  постель.  Он
попытался сказаться больным, когда, несколько дней спустя, Лаврецкий  заехал
за ним в коляске, но Федор Иваныч вошел к нему в  комнату  и  уговорил  его.
Сильнее всего  подействовало  на  Лемма  то  обстоятельство,  что  Лаврецкий
собственно для него велел привезти к себе в деревню  фортепьяно  из  города.
Они вдвоем отправились к Калитиным и провели у них  вечер,  но  уже  не  так
приятно, как в последний раз. Паншин был  там,  много  рассказывал  о  своей
поездке, очень забавно передразнивал и представлял  виденных  им  помещиков;
Лаврецкий смеялся, но Лемм не выходил из своего угла, молчал, тихо шевелился
весь, как паук,  глядел  угрюмо  и  тупо  и  оживился  только  тогда,  когда
Лаврецкий стал прощаться. Даже сидя в коляске, старик продолжал  дичиться  и
ежиться; но тихий, теплый воздух, легкий ветерок, легкие тени, запах  травы,
березовых почек, мирное сиянье безлунного звездного неба,  дружный  топот  и
фыркание лошадей - все обаяния дороги, весны, ночи спустились в душу бедного
немца, и он сам первый заговорил с Лаврецким.
  
XXII  

  
     Он стал говорить о музыке, о Лизе, потом опять о музыке. Он  как  будто
медленнее произносил слова, когда говорил о Лизе. Лаврецкий  навел  речь  на
его сочинение и, полушутя, предложил ему написать для него либретто.
     - Гм, либретто! - возразил Лемм, - нет, это не по мне: у меня  уже  нет
той живости, той игры вооброжения,  которая  необходима  для  оперы;  я  уже
теперь лишился сил моих... Но если б я мог  еще  что-нибудь  сделать,  я  бы
удовольствовался романсом; конечно, я желал бы хороших слов...
     Он умолк и долго сидел неподвижно и подняв глаза на небо.
     - Например, - проговорил он наконец, - что-нибудь  в  таком  роде:  вы,
звезды, о вы, чистые звезды!..
     Лаврецкий слегка обернулся к нему лицом и стал глядеть на него.
     - Вы, звезды, чистые звезды, - повторил Лемм... - вы взираете одинаково
на правых и на виновных... но одни невинные сердцем, - или что-нибудь в этом
роде... вас понимают, то есть нет, - вас любят. Впрочем,  я  не  поэт,  куда
мне! Но что-нибудь в этом роде, что-нибудь высокое.
     Лемм отодвинул шляпу на затылок; в тонком сумраке светлой ночи лицо его
казалось бледнее и моложе.
     - И вы тоже, - продолжал он постепенно утихавшим голосом, - вы  знаете,
кто любит,  кто  умеет  любить,  потому  что  вы,  чистые,  вы  одни  можете
утешить... Нет, это все не то! Я не поэт, - промолвил он, - но что-нибудь  в
этом роде...
     - Мне жаль, что и я не поэт, - заметил Лаврецкий.
     - Пустые мечтанья! - возразил Лемм  и  углубился  в  угол  коляски.  Он
закрыл глаза, как бы собираясь заснуть.
     Прошло несколько мгновений... Лаврецкий прислушался... "Звезды,  чистые
звезды, любовь", - шептал старик.
     "Любовь", - повторил про себя Лаврецкий, задумался - и тяжело  стало  у
него на душе.
     - Прекрасную вы написали музыку  на  Фридолина,  Христофор  Федорыч,  -
промолвил он громко, - а как вы полагаете, этот  Фридолин,  после  того  как
граф привел его к жене, ведь он тут-то и сделался ее любовником, а?
     - Это вы так думаете, - возразил Лемм, - потому что, вероятно,  опыт...
- Он вдруг умолк и в смущении отвернулся. Лаврецкий  принужденно  засмеялся,
тоже отвернулся и стал глядеть на дорогу.
     Звезды уже начинали бледнеть и небо серело, когда коляска  подъехала  к
крыльцу домика в Васильевском. Лаврецкий проводил своего гостя в назначенную
ему комнату, вернулся в кабинет и сел перед окном. В саду пел  соловей  свою
последнюю, передрассветную песнь. Лаврецкий вспомнил, что и  у  Калитиных  в
саду пел соловей; он вспомнил также тихое движение Лизиных глаз, когда,  при
первых его звуках, они обратились к темному окну. Он стал думать  о  ней,  и
сердце в нем утихло. "Чистая девушка, - проговорил он вполголоса,  -  чистые
звезды", - прибавил он с улыбкой и спокойно лег спать.
     А Лемм долго сидел на своей кровати  с  нотной  тетрадкой  на  коленях.
Казалось, небывалая, сладкая мелодия собиралась посетить его: он уже горел и
волновался, он чувствовал уже истому и сладость ее приближения... но  он  не
дождался ее...
     - Не поэт и не музыкант! - прошептал он наконец... И усталая голова его
тяжело опустилась на подушку.
  
XXIII  

  
     На другое утро хозяин и гость пили чай в саду под старой липой.
     - Маэстро! - сказал, между прочим,  Лаврецкий,  -  вам  придется  скоро
сочинять торжественную кантату.
     - По какому случаю?
     - А по случаю бракосочетания господина Паншина с Лизой. Заметили ли вы,
как он вчера за ней ухаживал? Кажется, у них уже все идет на лад.
     - Этого не будет! - воскликнул Лемм.
     - Почему?
     - Потому что это невозможно. Впрочем, - прибавил он погодя  немного,  -
на свете все возможно. Особенно здесь у вас, в России,
     - Россию мы оставим пока в стороне; но что же  дурного  находите  вы  в
этом браке?
     - Все дурно, все. Лизавета Михайловна девица справедливая, серьезная, с
возвышенными чувствами, а он... он ди-ле-тант, одним словом.
     - Да ведь она его любит?
     Лемм встал со скамейки.
     - Нет, она его не любит, то есть она очень чиста  сердцем  и  не  знает
сама, что это значит: любить. Мадам фон-Калитин ей говорит, что  он  хороший
молодой человек, а она слушается  мадам  фон-Калитин,  потому  что  она  еще
совсем дитя, хоть ей и девятнадцать лет: молится утром, молится вечером, - и
это очень похвально; но она его не любит. Она может любить одно  прекрасное,
а он не прекрасен, то есть душа его не прекрасна.
     Лемм произнес всю эту речь связно  и  с  жаром,  расхаживая  маленькими
шагами взад и вперед перед чайным столиком и бегая глазами по земле.
     - Дражайший маэстро! - воскликнул вдруг Лаврецкий, - мне  сдается,  что
вы сами влюблены в мою кузину.
     Лемм вдруг остановился.
     - Пожалуйста, - начал он неверным голосом, - не шутите так надо мною. Я
не безумец: я в темную могилу гляжу, не в розовую будущность.
     Лаврецкому стало жаль старика; он попросил у него прощения. Лемм  после
чая сыграл ему свою кантату, а за обедом, вызванный самим  Лаврецким,  опять
разговорился о Лизе. Лаврецкий слушал его со вниманием и любопытством.
     - Как вы думаете, Христофор Федорыч, - сказал он наконец, - ведь у  нас
теперь, кажется, все в порядке, сад в полном цвету... Не  пригласить  ли  ее
сюда на день вместе с ее матерью и моей старушкой-теткой, а? Вам  это  будет
приятно?
     Лемм наклонил голову над тарелкой.
     - Пригласите, - проговорил он чуть слышно.
     - А Паншина не надобно?
     - Не надобно, - возразил старик с почти детской улыбкой.
     Два дня спустя Федор Иваныч отправился в город к Калитиным.
 
XXIV  

  
     Он застал всех дома, но он не тотчас объявил им о своем  намерении;  он
хотел сперва переговорить наедине с Лизой. Случай  помог  ему:  их  оставили
вдвоем в гостиной. Они разговорились; она успела уже привыкнуть к нему, - да
она и вообще никого не дичилась. Он слушал ее, глядел ей в лицо  и  мысленно
твердил слова Лемма,  соглашался  с  ним.  Случается  иногда,  что  два  уже
знакомых, но не близких друг другу человека внезапно и быстро  сближаются  в
течение нескольких мгновений - и сознание этого сближения тотчас  выражается
в их взглядах, в их дружелюбных и тихих  усмешках,  в  самых  их  движениях.
Именно это случилось с Лаврецким и Лизой. "Вот он какой",  -  подумала  она,
ласково глядя на него; "вот ты какая", - подумал и он. А потому он не  очень
удивился, когда она, не без маленькой, однако, запинки,  объявила  ему,  что
давно имеет на сердце сказать ему что-то, но боится его рассердить.
     - Не бойтесь, говорите, - промолвил он и остановился перед ней.
     Лиза подняла на него свои ясные глаза.
     - Вы такие добрые, - начала она и в то же время подумала: "Да, он точно
добрый..." - Вы извините меня, я бы не  должна  сметь  говорить  об  этом  с
вами... но как могли вы... отчего вы расстались с вашей женой?
     Лаврецкий дрогнул, поглядел на Лизу и подсел к ней.
     - Дитя мое, - заговорил он, - не прикасайтесь, пожалуйста, к этой ране;
руки у вас нежные, а все-таки
 мне будет больно.                                                      
     - Я знаю, - продолжала Лиза, как будто не расслушав его,  -  она  перед
вами виновата, я не хочу ее оправдывать; но как же можно разлучать  то,  что
бог соединил?
     - Наши убеждения на этот счет слишком различны, Лизавета Михайловна,  -
произнес Лаврецкий довольно - резко, - мы не поймем друг друга.
     Лиза побледнела; все тело ее слегка затрепетало, но она не замолчала.
     - Вы должны простить, - промолвила она тихо, - если хотите, чтобы и вас
простили.
     - Простить! - подхватил Лаврецкий. - Вы бы сперва должны  были  узнать,
за кого вы просите. Простить эту женщину, принять ее опять в свой  дом,  ее,
это  пустое,  бессердечное  существо!  И  кто  вам  сказал,  что  она  хочет
возвратиться ко мне? Помилуйте, она совершенно довольна своим  положением...
Да что тут толковать! Имя ее не должно быть  произносимо  вами.  Вы  слишком
чисты, вы не в состоянии даже понять такое существо.
     - Зачем  оскорблять!  -  с  усилием  проговорила  Лиза.  Дрожь  ее  рук
становилась видимой. - Вы сами ее оставили, Федор Иваныч.
     - Но я же  вам  говорю,  -  возразил  с  невольным  взрывом  нетерпенья
Лаврецкий, - вы не знаете, какое это создание!
     - Так зачем же вы женились на ней? - прошептала Лиза и потупила глаза.
     Лаврецкий быстро поднялся со стула.
     - Зачем я женился? Я был тогда молод и неопытен; я обманулся, я увлекся
красивой внешностью. Я не знал  женщин,  я  ничего  не  знал.  Дай  вам  бог
заключить более счастливый брак! но  поверьте,  наперед  ни  за  что  нельзя
ручаться.
     - И я могу так же быть несчастной, - промолвила Лиза (голос ее  начинал
прерываться), - но тогда надо будет покориться; я не умею говорить, но  если
мы не будем покоряться...
     Лаврецкий стиснул руки и топнул ногой.
     - Не сердитесь, простите меня, - торопливо произнесла Лиза.
     В это мгновенье вошла Марья Дмитриевна. Лиза встала и хотела удалиться.
     - Постойте, - неожиданно крикнул ей вслед Лаврецкий. - У меня  есть  до
вашей матушки и до вас великая просьба: посетите меня на моем новоселье.  Вы
знаете, я завел фортепьяно; Лемм гостит у меня;  сирень  теперь  цветет;  вы
подышите деревенским воздухом и можете вернуться в тот же день,  -  согласны
вы?
     Лиза взглянула на мать, а Марья Дмитриевна приняла болезненный вид;  но
Лаврецкий не дал ей разинуть рта и тут же поцеловал у ней  обе  руки.  Марья
Дмитриевна, всегда чувствительная на ласку и уже вовсе  не  ожидавшая  такой
любезности от "тюленя", умилилась душою и согласилась. Пока она  соображала,
какой бы назначить день; Лаврецкий подошел к Лизе и, все еще  взволнованный,
украдкой шепнул ей: "Спасибо, вы добрая девушка; я виноват..." И ее  бледное
лицо заалелось веселой и стыдливой улыбкой; глаза ее тоже улыбнулись, -  она
до того мгновенья боялась, не оскорбила ли она его.
     - Владимир Николаич с нами может ехать? - спросила Марья Дмитриевна.
     - Конечно, - возразил Лаврецкий, - но не лучше  ли  нам  быть  в  своем
семейном кружке?
     - Да ведь, кажется... - начала было Марья Дмитриевна... - впрочем,  как
хотите, - прибавила она.
     Решено было взять Леночку и Шурочку.  Марфа  Тимофеевна  отказалась  от
поездки.
     - Тяжело мне, свет, - сказала она, - кости старые ломать; и ночевать  у
тебя, чай, негде; да мне и не спится в чужой  постели.  Пусть  эта  молодежь
скачет.
     Лаврецкому уже не удалось более побывать наедине с  Лизой;  но  он  так
глядел на нее, что ей и хорошо становилось, и стыдно немножко, и жалко  его.
Прощаясь с ней, он крепко пожал ей руку; она задумалась, оставшись одна.
  
XXV  

  
     Когда Лаврецкий вернулся домой, его встретил на пороге гостиной человек
высокого роста и худой, в  затасканном  синем  сюртуке,  с  морщинистым,  но
оживленным лицом, с растрепанными седыми бакенбардами, длинным прямым  носом
и небольшими воспаленными глазками. Это был Михалевич, бывший его товарищ по
университету. Лаврецкий сперва не узнал его, но горячо его обнял, как только
тот  назвал  себя.  Они  не  виделись  с  Москвы.  Посыпались   восклицания,
расспросы; выступили на свет божий давно заглохшие  воспоминания.  Торопливо
выкуривая трубку за трубкой, отпивая по глотку  чаю  и  размахивая  длинными
руками, Михалевич рассказал Лаврецкому свои похождения; в них не было ничего
очень веселого, удачей в предприятиях своих он похвастаться не мог, -  а  он
беспрестанно смеялся сиплым нервическим хохотом. Месяц тому назад получил он
место в частной конторе богатого откупщика, верст за триста от города  О...,
и, узнав о возвращении Лаврецкого из-за границы,  свернул  с  дороги,  чтобы
повидаться с старым приятелем. Михалевич говорил так же порывисто, как  и  в
молодости, шумел и  кипел  по-прежнему.  Лаврецкий  упомянул  было  о  своих
обстоятельствах, но Михалевич перебил его,  поспешно  пробормотав:  "Слышал,
брат, слышал, - кто это мог ожидать?" - и тотчас перевел разговор в  область
общих рассуждений.
     - Я, брат, - промолвил он, - завтра должен ехать;  сегодня  мы,  уж  ты
извини меня, ляжем поздно. Мне хочется непременно узнать, что ты, какие твои
мнения,  убежденья,  чем  ты  стал,  чему  жизнь  тебя  научила?  (Михалевич
придерживался еще фразеологии тридцатых годов.) Что касается до меня,  я  во
многом изменился, брат: волны жизни упали на мою грудь,  -  кто,  бишь,  это
сказал? - хотя в важном, существенном я не изменился; я по-прежнему  верю  в
добро, в истину; но я не только верю, - я верую теперь, да - я верую, верую.
Послушай, ты знаешь, я пописываю стихи; в них поэзии нет, но есть правда.  Я
тебе прочту мою последнюю пиесу:  в  ней  я  выразил  самые  задушевные  мои
убеждения. Слушай.
     Михалевич принялся читать свое стихотворение; оно было довольно  длинно
и оканчивалось следующими стихами:
     Новым чувствам всем сердцем отдался, Как ребенок душою я стал: И я сжег
все, чему поклонялся, Поклонился всему, что сжигал.
     Произнося последние два  стиха,  Михалевич  чуть  не  заплакал;  легкие
судороги - признак сильного  чувства  -  пробежали  по  его  широким  губам,
некрасивое  лицо  его  просветлело.  Лаврецкий  слушал  его,  слушал...  дух
противоречия зашевелился в нем: его  раздражала  всегда  готовая,  постоянно
кипучая восторженность московского студента. Четверти часа  не  прошло,  как
уже загорелся между ними спор, один из тех нескончаемых споров,  на  который
способны  только  русские  люди.  С  оника,   после   многолетней   разлуки,
проведенной в двух различных мирах,  не  понимая  ясно  ни  чужих,  ни  даже
собственных мыслей, цепляясь за слова и возражая одними  словами,  заспорили
они о предметах самых отвлеченных - и спорили так,  как  будто  дело  шло  о
жизни и смерти обоих: голосили и вопили так, что  все  люди  всполошились  в
доме, а бедный Лемм, который с самого приезда Михалевича заперся  у  себя  в
комнате, почувствовал недоуменье и начал даже чего-то смутно бояться.
     - Что же ты после этого? разочарованный? - кричал  Михалевич  в  первом
часу ночи.
     - Разве разочарованные такие бывают? - возражал  Лаврецкий,  -  те  все
бывают бледные и больные - а хочешь, я тебя одной рукой подниму?
     - Ну, если не _разочарований_, то  _скептык_,  это  еще  хуже  (выговор
Михалевича отзывался его родиной, Малороссией). А с какого права  можешь  ты
быть скептиком? Тебе в жизни не повезло, положимте этом твоей вины не  было:
ты был рожден с душой страстной, любящей, а тебя насильственно  отводили  от
женщин; первая попавшаяся женщина должна была тебя обмануть.
     - Она и тебя обманула, - заметил угрюмо Лаврецкий.
     - Положим, положим; я был тут орудием судьбы, - впрочем, что это я вру,
- судьбы тут  нету;  старая  привычка  неточно  выражаться.  Но  что  ж  это
доказывает?
     - Доказывает то, что меня с детства вывихнули.
     - А ты себя вправь! на то ты  человек,  ты  мужчина;  энергии  тебе  не
занимать стать! - Но как бы то ни было, разве можно, разве  позволительно  -
частный, так сказать, факт возводить в общий закон, в непреложное правило?
     - Какое тут правило? - перебил Лаврецкий, - я не признаю...
     - Нет, это твое правило,  правило,  -  перебивал  его  в  свою  очередь
Михалевич.
     -  Ты  эгоист,  вот  что!  -  гремел  он  час  спустя,   -   ты   желал
самонаслажденья, ты желал счастья в жизни, ты хотел жить только для себя...
     - Что такое самонаслажденье?
     - И все тебя обмануло; все рухнуло под твоими ногами.
     - Что такое самонаслажденье, спрашиваю я тебя?
     - И оно должно было рухнуть. Ибо ты  искал  опоры  там,  где  ее  найти
нельзя, ибо ты строил свой дом на зыбком песке...
     - Говори ясней, без сравнений, _ибо_ я тебя не понимаю.
     - Ибо, - пожалуй, смейся, - ибо нет в тебе веры, нет теплоты сердечной;
ум, все один только копеечный ум... ты просто жалкий, отсталый  вольтериянец
- вот ты кто!
     - Кто, я вольтериянец?
     - Да, такой же, как твой отец, и сам того не подозреваешь.
     - После этого, - воскликнул Лаврецкий,  -  я  вправе  сказать,  что  ты
фанатик!
     - Увы! - возразил с сокрушеньем Михалевич, - я, к несчастью,  ничем  не
заслужил еще такого высокого наименования...
     - Я теперь нашел, как тебя назвать, - кричал тот же Михалевич в третьем
часу ночи, - ты не скептик, не разочарованный, не вольтериянец, ты - байбак,
и ты злостный байбак, байбак  с  сознаньем,  не  наивный  бай  бак.  Наивные
байбаки лежат себе на печи и ничего не делают, потому что  не  умеют  ничего
делать; они и не думают ничего, а ты мыслящий человек - и лежишь; ты мог  бы
что-нибудь делать - и ничего  не  делаешь;  лежишь  сытым  брюхом  кверху  и
говоришь: так оно и следует, лежать-то, потому что все, что люди ни  делают,
- все вздор и ни к чему не ведущая чепуха.
     - Да с чего ты взял, что я лежу?  -  твердил  Лаврецкий,  -  почему  ты
предполагаешь во мне такие мысли?
     - А сверх того, вы  все,  вся  ваша  братия,  -  продолжал  неугомонный
Михалевич, - начитанные байбаки. Вы знаете, на какую  ножку  немец  хромает,
знаете, что плохо у англичан и у французов, - и вам  ваше  жалкое  знание  в
подспорье идет, лень вашу постыдную, бездействие ваше  гнусное  оправдывает.
Иной даже гордится тем, что я,  мол,  вот  умница  -  лежу,  а  те,  дураки,
хлопочут. Да! А то есть у нас такие господа - впрочем, я это  говорю  не  на
твой счет, - которые всю  жизнь  свою  проводят  в  каком-то  млении  скуки,
привыкают к ней, сидят в  ней,  как...  как  грыб  в  сметане,  -  подхватил
Михалевич и сам засмеялся своему сравнению. - О, это мление скуки  -  гибель
русских людей! Весь век собирается работать противный байбак...
     - Да  что  ж  ты  бранишься!  -  вопил  в  свою  очередь  Лаврецкий.  -
Работать... делать... Скажи  лучше,  что  делать,  а  не  бранись,  Демосфен
полтавский!
     - Вишь, чего захотел! Это я тебе не скажу, брат; это всякий сам  должен
знать, - возражал с иронией Демосфен. - Помещик, дворянин - и не знает,  что
делать! Веры нет, а то бы знал; веры нет - и нет окровения.
     - Дай же по крайней мере  отдохнуть,  черт;  дай  оглядеться,  -  молил
Лаврецкий.
     - Ни минуты отдыха, ни секунды! - возражал  с  повелительным  движением
руки Михалевич. - Ни одной секунды! Смерть не ждет, и жизнь ждать не должна.
     - И когда же, где же вздумали люди обайбачиться? - кричал он  в  четыре
часа утра, но уже несколько осипшим голосом. -  У  нас!  теперь!  в  России!
когда на каждой отдельной личности лежит долг, ответственность великая перед
богом, перед народом, перед самим собою! Мы спим, а время уходит; мы спим...
 


1 |  2 |  3 |  4 |  5 |  6 |  7 |  8 |  9 |  10 |  11 |  12 |  13 |  14 |  15 |  16 |  17 |  18 |  19 |  20 |  21 |  22 |  23 |  24 |  25 |  26 |  27 |  28 |  29 |  30 |