За жизнь писатель пережил многое – широкое признание и несправедливую критику, несчастную любовь и жизнь на чужбине. Был знаком со многими известными людьми современности. Часто думал о будущем своей Родины. И всегда – любил и восхищался русской природой. Всё это несомненно находило своё отражение в его творчестве.

 » Главная страница   » Фотогалерея   » Видеоматериалы
  :::: Романы ::::

» Дворянское гнездо
» Отцы и дети
» Дым
» Рудин
» Новь

  :::: Рассказы и повести ::::

» Первая любовь
» Записки охотника
» Муму
» Несчастная
» Вешние воды
» Ася
» Дневник лишнего человека
» Степной король Лир

  :::: Пьесы ::::

» Месяц в деревне
» Холостяк

  :::: Стихи ::::

» Все стихи Ивана Тургенева



Памятник И. С.Тургеневу на Манежной площади в Москве


Усадьба Тургенева в Спасское-Лутовиново


И.С.Тургенев



Записки охотника



дал  свое  расположенье
заметить,  да хватился-то я  поздно.  Дня через два отправился я  к  барыне.
Привели меня в кабинет.  Цветов пропасть,  убранство отличное,  сама сидит в
таких мудреных креслах и  голову назад завалила на подушки;  и  родственница
прежняя тут сидит,  да  еще какая-то барышня белобрысая,  в  зеленом платье,
криворотая, компаньонка, должно быть. Старуха загнусила: "Прошу садиться". Я
сел.  Стала меня расспрашивать о том,  сколько мне лет,  да где я служил, да
что намерен делать,  и так все свысока,  важно.  Я отвечал подробно. Старуха
взяла  со  стола  платок,  помахала,  помахала  на  себя...  "Мне,  говорит,
докладывала Катерина Карловна об вашем намерении, докладывала, говорит; но я
себе,  говорит,  положила за правило:  людей в услужение не отпускать. Оно и
неприлично,  да  и  не  годится в  порядочном доме:  это  непорядок.  Я  уже
распорядилась,  говорит,  вам уже более беспокоиться,  говорит,  нечего".  -
"Какое беспокойство,  помилуйте...  А может,  вам Матрена Федорова нужна?" -
"Нет,  говорит, не нужна". - "Так отчего же вы мне ее уступить не хотите?" -
"Оттого,  что мне не  угодно;  не  угодно,  да и  все тут.  Я  уж,  говорит,
распорядилась:  она в степную деревню посылается". Меня как громом хлопнуло.
Старуха  сказала слова  два  по-французски зеленой барышне:  та  вышла.  "Я,
говорит,  женщина правил строгих,  да  и  здоровье мое слабое;  беспокойства
переносить не могу.  Вы еще молодой человек,  а я уж старая женщина и вправе
вам давать советы.  Не лучше ли вам пристроиться, жениться, поискать хорошей
партии;   богатые   невесты  редки,   но   девицу   бедную,   зато   хорошей
нравственности,  найти  можно".  Я,  знаете,  гляжу на  старуху и  ничего не
понимаю,  что она там такое мелет;  слышу,  что толкует о женитьбе, а у меня
степная деревня все в ушах звенит. Жениться!.. какой черт...
     Тут рассказчик внезапно остановился и поглядел на меня.
     - Ведь вы не женаты?
     - Нет.
     - Ну,  конечно,  дело известное. Я не вытерпел: "Да помилуйте, матушка,
что вы за ахинею порете?  Какая тут женитьба?  Я просто желаю узнать от вас,
уступаете вы  вашу девку Матрену или нет?"  Старуха заохала.  "Ах,  он  меня
обеспокоил!  ах,  велите ему уйти!  Ах!.."  Родственница к  ней подскочила и
раскричалась на меня.  А старуха все стонет:  "Чем это я заслужила?..  Стало
быть,  я  уж  в  своем доме не  госпожа?  ах,  ах!"  Я  схватил шляпу и  как
сумасшедший выбежал вон.
     - Может быть,  -  продолжал рассказчик,  - вы осудите меня за то, что я
так сильно привязался к девушке из низкого сословия; я и не намерен себя, то
есть,  оправдывать...  так уж оно пришлось!..  Верите ли,  ни днем, ни ночью
покоя мне не было...  Мучусь! За что, думал я, погубил несчастную девку! Как
только, бывало, вспомню, что она в зипуне гусей гоняет, да в черном теле, по
барскому приказу,  содержится,  да староста,  мужик в дегтярных сапогах,  ее
ругательски ругает -  холодный пот так с меня и закапает.  Ну,  не вытерпел,
проведал,  в какую деревню ее сослали,  сел верхом и поехал туда.  На другой
день под вечер только приехал.  Видно,  от  меня такого пассажа не ожидали и
никакого на мой счет приказания не дали.  Я  прямо к старосте,  будто сосед;
вхожу на двор, гляжу: Матрена сидит на крылечке и рукой подперлась. Она было
вскрикнула, да я ей погрозил и показал на задворье, в поле. Вошел в избу; со
старостой покалякал,  наврал  ему  чертову тьму,  улучил минутку и  вышел  к
Матрене.  Она,  бедняжка, так у меня на шее и повисла. Побледнела, похудела,
моя голубушка. Я, знаете ли, говорю ей: "Ничего, Матрена; ничего, не плачь",
а у самого слезы так и бегут,  и бегут...  Ну,  однако ж, наконец мне стыдно
стало;  говорю ей:  "Матрена,  слезами горю не пособить,  а вот что: надобно
действовать, как говорится, решительно; надобно тебе бежать со мной; вот как
надобно действовать".  Матрена так и обмерла... "Как можно! да я пропаду, да
они меня заедят совсем!" - "Глупая ты, кто тебя сыщет?" - "Сыщут, непременно
сыщут.  Спасибо вам, Петр Петрович, век не забуду вашей ласки, но уж вы меня
теперь предоставьте; уж, видно, такова моя судьба". - "Эх, Матрена, Матрена,
а  я  тебя считал за девку с  карахтером".  И  точно,  карахтеру у  ней было
много...  душа была,  золотая душа! "Что ж тебе здесь оставаться! все равно;
хуже  не  будет.  Ну,  вот  сказывай:  "Старостиных кулаков отведывала,  а?"
Матрена так и вспыхнула,  и губы у ней задрожали.  "Да из-за меня семье моей
житья не будет".  -  "Ну ее,  твою семью...  Сошлют ее,  что ли?" - "Сошлют;
брата-то наверное сошлют".  - "А отца?" - "Ну, отца не сошлют; он у нас один
хороший портной и  есть".  -  "Ну  вот,  видишь;  а  брат  твой от  этого не
пропадет". Поверите ли, насилу уломал ее; вздумала еще толковать о том, что,
дескать, вы за это отвечать будете... "Да уж это, говорю я, не твое дело..."
Однако я таки ее увез...  не в тот раз, а в другой: ночью, на телеге приехал
- и увез.
     - Увезли?
     - Увез...  Ну, вот она и поселилась у меня. Домик у меня был небольшой,
прислуги мало.  Люди мои,  без обиняков скажу, меня уважали; не выдали бы ни
за  какие благополучия.  Стал я  поживать припеваючи.  Матренушка отдохнула,
поправилась;  вот я к ней и привязался... Да и что за девка была! Откуда что
бралось?  И петь-то она умела, и плясать, и на гитаре играть... Соседям я ее
не  показывал,  чего  доброго,  разболтают!  А  был  у  меня приятель,  друг
закадычный,  Горностаев Пантелей,  -  вы не изволите знать? Тот в ней просто
души не  чаял:  как  у  барыни,  руки у  ней целовал,  право.  И  скажу вам,
Горностаев не  мне  чета:  человек он  образованный,  всего  Пушкина прочел;
станет,  бывало, с Матреной да со мной разговаривать, так мы и уши развесим.
Писать ее  выучил,  такой  чудак!  А  уж  как  я  одевал ее  -  просто лучше
губернаторши;  сшил ей шубку из малинового бархата с  меховой опушкой...  Уж
как эта шубка на  ней сидела!  Шубку-то  эту московская мадам шила по новому
манеру, с перехватом. И уж какая чудная эта Матрена была! Бывало, задумается
да и сидит по часам, на пол глядит, бровью не шевельнет; и я тоже сижу да на
нее  смотрю,  да  насмотреться не  могу,  словно  никогда  не  видал...  Она
улыбнется,  а у меня сердце так и дрогнет,  словно кто пощекотит. А то вдруг
примется смеяться,  шутить, плясать; обнимет меня так жарко, так крепко, что
голова кругом пойдет.  С утра до вечера,  бывало, только и думаю: чем бы мне
ее порадовать? И верите ли, ведь только для того ее дарил, чтобы посмотреть,
как она,  душа моя,  обрадуется,  вся покраснеет от радости,  как станет мой
подарок примерять,  как ко мне в  обновке подойдет и  поцелует.  Неизвестно,
каким образом отец ее  Кулик пронюхал дело;  пришел старик поглядеть на нас,
да как заплачет...  Да ведь с радости заплакал, а вы что подумали? Мы Кулика
задарили.  Она  ему,  голубушка,  сама  пятирублевую  ассигнацию  под  конец
вынесла,  -  а он ей как бухнет в ноги -  такой чудной!  Таким-то мы образом
месяцев пять прожили;  а  я  бы не прочь и  весь век с  ней так прожить,  да
судьба моя такая окаянная!
     Петр Петрович остановился.
     - Что ж такое сделалось? - спросил я его с участьем.
     Он махнул рукой.
     - Все к черту пошло. Я же ее и погубил. Матренушка у меня смерть любила
кататься в  санках,  и  сама,  бывало,  правит;  наденет свою  шубку,  шитые
рукавицы торжковские да  только покрикивает.  Катались-то мы всегда вечером,
чтобы, знаете, кого-нибудь не встретить. Вот как-то раз выбрался день такой,
знаете,  славный;  морозно,  ясно, ветра нету... мы и поехали. Матрена взяла
вожжи.  Вот я  и смотрю,  куда это она едет?  Неужели в Кукуевку,  в деревню
своей барыни?  Точно,  в  Кукуевку.  Я  ей и говорю:  "Сумасшедшая,  куда ты
едешь?"  Она  глянула ко  мне  через  плечо да  усмехнулася.  Дай,  дескать,
покуражиться.  А!  -  подумали,  -  была  не  была!..  Мимо господского дома
прокатиться ведь хорошо? ведь хорошо - скажите сами? Вот мы и едем. Иноходец
мой так и плывет,  пристяжные совершенно,  скажу вам, завихрились - вот уж и
кукуевскую церковь видно;  глядь,  ползет по дороге старый зеленый возок,  и
лакей  на  запятках  торчит...  Барыня,  барыня  едет!  Я  было  струсил,  а
Матрена-то  как ударит вожжами по  лошадям да  как помчится прямо на  возок!
Кучер,  тот-то,  вы  понимаете,  видит:  летит навстречу Алхимерэс какой-то,
хотел,  знаете,  посторониться,  да  круто  взял,  да  в  сугроб возок-то  и
опрокинул.  Стекло разбилось -  барыня кричит:  "Ай,  ай,  ай! а-й, ай, ай!"
Компаньонка пищит:  "Держи, держи!" А мы, давай Бог ноги, мимо. Скачем мы, а
я  думаю:  худо будет,  напрасно я  ей позволил ехать в  Кукуевку.  Что ж вы
думаете? Ведь узнала барыня Матрену и меня узнала, старая, да жалобу на меня
и подай:  беглая, дескать, моя девка у дворянина Каратаева проживает; да тут
же и благодарность,  как следует, предъявила. Смотрю, едет ко мне исправник;
а  исправник-то был мне человек знакомый,  Степан Сергеич Кузовкин,  хороший
человек,  то есть,  в сущности человек не хороший. Вот, приезжает и говорит:
так и так,  Петр Петрович, - как же вы это так?.. Ответственность сильная, и
законы на этот счет ясные. Я ему говорю: "Ну, об этом мы, разумеется, с вами
побеседуем,  а  вот не  хотите ли  перекусить с  дороги?"  Перекусить-то  он
согласился,  но говорит: "Правосудие требует, Петр Петрович, сами посудите".
- "Оно,  конечно, правосудие, - говорю я, - оно, конечно... а вот, я слышал,
у  вас  лошадка есть  вороненькая,  так  не  хотите ли  поменяться на  моего
Лампурдоса?.. А девки Матрены Федоровой у меня не имеется". - "Ну, - говорит
он,  -  Петр Петрович,  девка-то у вас, мы ведь не в Швейцарии живем... а на
Лампурдоса поменяться лошадкой можно;  можно,  пожалуй,  его  и  так взять".
Однако на этот раз я его кое-как спровадил. Но старая барыня завозилась пуще
прежнего;  десяти тысяч,  говорит, не пожалею. Видите ли, ей, глядя на меня,
вдруг в  голову пришло женить меня на  своей зеленой компаньонке,  -  это  я
после узнал:  оттого-то  она  так и  разозлилась.  Чего только эти барыни не
придумают!..  Со скуки,  должно быть.  Плохо мне пришлось:  и  денег-то я не
жалел,  и Матрену-то прятал,  -  нет!  Затормошили меня, завертели совсем. В
долги влез,  здоровья лишился...  Вот лежу однажды ночью у себя на постеле и
думаю:  "Господи Боже мой,  за  что  терплю?  Что ж  мне делать,  коли я  ее
разлюбить не могу?..  Ну,  не могу,  да и  только!"  Шасть ко мне в  комнату
Матрена.  Я на это время спрятал ее было у себя на хуторе, верстах в двух от
своего дома.  Я  испугался.  "Что?  аль и  там тебя открыли?" -  "Нет,  Петр
Петрович,  - говорит она... - никто меня не беспокоит в Бубнове; да долго ли
это продолжится?  Сердце мое,  говорит,  надрывается, Петр Петрович; вас мне
жаль,  моего голубчика;  век не забуду ласки вашей,  Петр Петрович, а теперь
пришла с вами проститься". - "Что ты, что ты, сумасшедшая?.. Как проститься?
как  проститься?"  -  "А  так...  пойду да  себя и  выдам".  -  "Да я  тебя,
сумасшедшую,  на чердак запру... Иль ты погубить меня вздумала? уморить меня
желаешь,  что ли?"  Молчит себе девка да глядит на пол.  "Ну,  да говори же,
говори!" -  "Не хочу вам больше беспокойства причинять,  Петр Петрович". Ну,
поди,  толкуй с  ней...  "Да  ты  знаешь ли,  дура,  ты  знаешь ли,  сума...
сумасшедшая..."
     И Петр Петрович горько зарыдал.
     - Ведь  что  вы  думаете?  -  продолжал он,  ударив кулаком по  столу и
стараясь  нахмурить  брови,  меж  тем  как  слезы  все  еще  бежали  по  его
разгоряченным щекам, - ведь выдала себя девка, пошла да и выдала себя...
     - Лошади  готовы-с!  -  торжественно  воскликнул  смотритель,  входя  в
комнату.
     Мы оба встали.
     - Что же сделалось с Матреной? - спросил я.
     Каратаев махнул рукой.

     Спустя год  после  моей  встречи с  Каратаевым случилось мне  заехать в
Москву. Раз как-то, перед обедом, зашел я в кофейную, находящуюся за Охотным
рядом, - оригинальную, московскую кофейную. В бильярдной, сквозь волны дыма,
мелькали раскрасневшиеся лица,  усы,  хохлы, старомодные венгерки и новейшие
святославки.  Худые  старички  в  скромных сюртуках читали  русские  газеты.
Прислуга резво мелькала с подносами, мягко ступая по зеленым коврикам. Купцы
с  мучительным напряжением пили  чай.  Вдруг  из  бильярдной вышел  человек,
несколько растрепанный и  не  совсем твердый на  ногах.  Он  положил руки  в
карманы, опустил голову и бессмысленно посмотрел кругом.
     - Ба, ба, ба! Петр Петрович!.. Как поживаете?
     Петр Петрович чуть не  бросился ко  мне на шею и  потащил меня,  слегка
качаясь, в маленькую особенную комнату.
     - Вот здесь,  -  говорил он,  заботливо усаживая меня в кресла, - здесь
вам будет хорошо. Человек, пива! нет, то есть шампанского! Ну, признаюсь, не
ожидал,  не ожидал...  Давно ли? надолго ли? Вот, привел Бог, как говорится,
того...
     - Да, помните...
     - Как не помнить,  как не помнить, - торопливо перервал он меня, - дело
прошлое... дело прошлое...
     - Ну, что вы здесь поделываете, любезный Петр Петрович?
     - Живу, как изволите видеть. Здесь житье хорошее, народ здесь радушный.
Здесь я успокоился.
     И он вздохнул и поднял глаза к небу.
     - Служите?
     - Нет-с,  еще не служу,  а  думаю скоро определиться.  Да что служба?..
Люди - вот главное. С какими я здесь людьми познакомился!..
     Мальчик вошел с бутылкой шампанского на черном подносе.
     - Вот и это хороший человек...  Не правда ли, Вася, ты хороший человек?
На твое здоровье!
     Мальчик постоял, прилично тряхнул головкой, улыбнулся и вышел.
     - Да,  хорошие здесь люди,  -  продолжал Петр Петрович, - с чувством, с
душой... Хотите, я вас познакомлю? Такие славные ребята... Они все вам будут
рады. Я скажу... Бобров умер, вот горе.
     - Какой Бобров?
     - Сергей  Бобров.  Славный  был  человек;  призрел было  меня,  невежу,
степняка. И Горностаев Пантелей умер. Все умерли, все!
     - Вы все время в Москве прожили? Не съездили в деревню?
     - В деревню... мою деревню продали.
     - Продали?
     - Сукциона... Вот, напрасно вы не купили!
     - Чем же вы жить будете, Петр Петрович?
     - А не умру с голоду,  Бог даст!  Денег не будет,  друзья будут. Да что
деньги? - прах! Золото - прах!
     Он зажмурился,  пошарил рукой в  кармане и  поднес ко мне на ладони два
пятиалтынных и гривенник.
     - Что это?  ведь прах!  (И деньги полетели на пол.)  А вы лучше скажите
мне, читали ли вы Полежаева?
     - Читал.
     - Видали ли Мочалова в Гамлете?
     - Нет; не видал.
     - Не  видали,   не  видали...   (И  лицо  Каратаева  побледнело,  глаза
беспокойно забегали; он отвернулся; легкие судороги пробежали по его губам.)
Ах,  Мочалов,  Мочалов!  "Окончить жизнь -  уснуть",  - проговорил он глухим
голосом.

                        Не более! и знать, что этот сон
                        Окончит грусть и тысячи ударов,
                        Удел живых... Такой конец достоин
                        Желаний жарких! Умереть... уснуть...

     - Уснуть, уснуть! - пробормотал он несколько раз.
     - Скажите, пожалуйста, - начал было я; но он продолжал с жаром:

                        Кто снес бы бич и посмеянье века,
                        Бессилье прав, тиранов притесненье,
                        Обиды гордого, забытую любовь,
                        Презренных душ презрение к заслугам,
                        Когда бы мог нас подарить покоем
                        Один удар... О, помяни
                        Мои грехи в твоей святой молитве!

     И он уронил голову на стол. Он начинал заикаться и завираться.
     - "И через месяц!" - произнес он с новой силой.

                        Один короткий, быстротечный месяц!
                        И башмаков еще не износила,
                        В которых шла, в слезах,
                        За бедным прахом моего отца!
                        О небо! Зверь без разума, без слова
                        Грустил бы долее...

     Он поднес рюмку шампанского к губам, но не выпил вина и продолжал:

                        Из-за Гекубы?
                        Что он Гекубе, что она ему,
                        Что плачет он об ней?..
                        А я... презренный, малодушный раб,
                        Я трус! Кто назовет меня негодным?
                        Кто скажет мне: ты лжешь?
                        А я обиду перенес бы... Да!
                        Я голубь мужеством: во мне нет желчи,
                        И мне обида не горька...

     Каратаев уронил рюмку и схватил себя за голову.  Мне показалось,  что я
его понял.
     - Ну,  да что, - проговорил он наконец, - кто старое помянет, тому глаз
вон... Не правда ли? (И он засмеялся.) На ваше здоровье!
     - Вы останетесь в Москве? - спросил я его.
     - Умру в Москве!
     - Каратаев!  -  раздалось в соседней комнате.  - Каратаев, где ты! Поди
сюда, любезный че-а-эк!
     - Меня зовут,  -  проговорил он, тяжело поднимаясь с места. - Прощайте;
зайдите ко мне, если можете, я живу в ***.
     Но на другой же день,  по непредвиденным обстоятельствам,  я должен был
выехать из Москвы и не видался более с Петром Петровичем Каратаевым.




 Касьян с Красивой мечи



                      (Из цикла "Записки охотника")


     Я  возвращался с  охоты в  тряской тележке и,  подавленный душным зноем
летнего облачного дня  (известно,  что  в  такие дни  жара бывает иногда еще
несноснее,  чем в ясные,  особенно когда нет ветра), дремал и покачивался, с
угрюмым  терпением предавая  всего  себя  на  съедение  мелкой  белой  пыли,
беспрестанно  поднимавшейся  с   выбитой   дороги   из-под   рассохшихся   и
дребезжавших колес,  - как вдруг внимание мое было возбуждено необыкновенным
беспокойством и  тревожными телодвижениями моего кучера,  до этого мгновения
еще крепче дремавшего,  чем я.  Он задергал вожжами,  завозился на облучке и
начал покрикивать на  лошадей,  то и  дело поглядывая куда-то в  сторону.  Я
осмотрелся.  Мы ехали по широкой распаханной равнине;  чрезвычайно пологими,
волнообразными раскатами сбегали в  нее  невысокие,  тоже распаханные холмы;
взор  обнимал всего каких-нибудь пять  верст пустынного пространства;  вдали
небольшие  березовые  рощи   своими   округленно-зубчатыми  верхушками  одни
нарушали почти  прямую черту небосклона.  Узкие тропинки тянулись по  полям,
пропадали в  лощинках,  вились по пригоркам,  и  на одной из них,  которой в
пятистах шагах впереди от нас приходилось пересекать нашу дорогу, различил я
какой-то поезд. На него-то поглядывал мой кучер.
     Это были похороны. Впереди, в телеге, запряженной одной лошадкой, шагом
ехал священник;  дьячок сидел возле него и правил; за телегой четыре мужика,
с обнаженными головами, несли гроб, покрытый белым полотном; две бабы шли за
гробом.  Тонкий, жалобный голосок одной из них вдруг долетел до моего слуха;
я  прислушался:  она  голосила.  Уныло  раздавался среди  пустых полей  этот
переливчатый, однообразный, безнадежно-скорбный напев. Кучер погнал лошадей:
он  желал предупредить этот поезд.  Встретить на  дороге покойника -  дурная
примета. Ему действительно удалось проскакать по дороге прежде, чем покойник
успел добраться до нее;  но мы еще не отъехали и  ста шагов,  как вдруг нашу
телегу сильно толкнуло, она накренилась, чуть не завалилась. Кучер остановил
разбежавшихся лошадей, нагнулся с облучка, посмотрел, махнул рукой и плюнул.
     - Что там такое? - спросил я.
     Кучер мой слез молча и не торопясь.
     - Да что такое?
     - Ось  сломалась...   перегорела,   -  мрачно  отвечал  он  и  с  таким
негодованием поправил вдруг шлею на  пристяжной,  что та  совсем покачнулась
было  набок,  однако устояла,  фыркнула,  встряхнулась и  преспокойно начала
чесать себе зубом ниже колена передней ноги.
     Я  слез и постоял некоторое время на дороге,  смутно предаваясь чувству
неприятного недоумения.  Правое  колесо  почти  совершенно  подвернулось под
телегу и, казалось, с немым отчаянием поднимало кверху свою ступицу.
     - Что теперь делать? - спросил я наконец.
     - Вон  кто  виноват!  -  сказал мой  кучер,  указывая кнутом на  поезд,
который успел уже свернуть на дорогу и приближался к нам,  - уж я всегда это
замечал, - продолжал он, - это примета верная - встретить покойника... Да.
     И  он опять обеспокоил пристяжную,  которая,  видя его нерасположение и
суровость,   решилась  остаться  неподвижною  и  только  изредка  и  скромно
помахивала хвостом.  Я  походил немного взад  и  вперед и  опять остановился
перед колесом.
     Между  тем  покойник нагнал  нас.  Тихо  свернув  с  дороги  на  траву,
потянулось мимо нашей телеги печальное шествие.  Мы  с  кучером сняли шапки,
раскланялись с  священником,  переглянулись с носильщиками.  Они выступали с
трудом;  высоко поднимались их широкие груди. Из двух баб, шедших за гробом,
одна была очень стара и  бледна;  неподвижные ее  черты,  жестоко искаженные
горестью,  хранили выражение строгой, торжественной важности. Она шла молча,
изредка поднося худую  руку  к  тонким  ввалившимся губам.  У  другой  бабы,
молодой женщины лет двадцати пяти,  глаза были красны и  влажны,  и все лицо
опухло от плача;  поравнявшись с  нами,  она перестала голосить и  закрылась
рукавом...  Но вот покойник миновал нас,  выбрался опять на дорогу,  и опять
раздалось ее  жалобное,  надрывающее душу пение.  Безмолвно проводив глазами
мерно колыхавшийся гроб, кучер мой обратился ко мне.
     - Это Мартына-плотника хоронят, - заговорил он, - что с Рябой.
     - А ты почему знаешь?
     - Я по бабам узнал. Старая-то - его мать, а молодая - жена.
     - Он болен был, что ли?
     - Да...  горячка...  Третьего дня за  дохтуром посылал управляющий,  да
дома  дохтура не  застали...  А  плотник был  хороший;  зашибал маненько,  а
хороший был  плотник.  Вишь,  баба-то  его  как  убивается...  Ну,  да  ведь
известно: у баб слезы-то некупленные. Бабьи слезы та же вода... Да.
     И он нагнулся,  пролез под поводом пристяжной и ухватился обеими руками
за дугу.
     - Однако, - заметил я, - что ж нам делать?
     Кучер  мой  сперва уперся коленом в  плечо коренной,  тряхнул раза  два
дугой,  поправил седелку,  потом  опять  пролез  под  поводом  пристяжной и,
толкнув ее мимоходом в  морду,  подошел к колесу -  подошел и,  не спуская с
него взора,  медленно достал из-под полы кафтана тавлинку,  медленно вытащил
за  ремешок крышку,  медленно всунул в  тавлинку своих два толстых пальца (и
два-то  едва в  ней уместились),  помял-помял табак,  перекосил заранее нос,
понюхал с расстановкой, сопровождая каждый прием продолжительным кряхтением,
и, болезненно щурясь и моргая прослезившимися глазами, погрузился в глубокое
раздумье.
     - Ну, что? - проговорил я наконец.
     Кучер  мой  бережно вложил тавлинку в  карман,  надвинул шляпу себе  на
брови, без помощи рук, одним движением головы, и задумчиво полез на облучок.
     - Куда же ты? - спросил я его не без изумления.
     - Извольте садиться, - спокойно отвечал он и подобрал вожжи.
     - Да как же мы поедем?
     - Уж поедем-с.
     - Да ось...
     - Извольте садиться.
     - Да ось сломалась...
     - Сломалась-то она сломалась;  ну,  а до выселок доберемся... шагом, то
есть. Тут вот за рощей направо есть выселки, Юдиными прозываются.
     - И ты думаешь, мы доедем?
     Кучер мой не удостоил меня ответом.
     - Я лучше пешком пойду, - сказал я.
     - Как угодно-с...
     И он махнул кнутом. Лошади тронулись.
     Мы  действительно добрались до  выселков,  хотя  правое переднее колесо
едва  держалось и  необыкновенно странно вертелось.  На  одном  пригорке оно
чуть-чуть не слетело;  но кучер мой закричал на него озлобленным голосом,  и
мы благополучно спустились.
     Юдины  выселки состояли из  шести  низеньких и  маленьких избушек,  уже
успевших скривиться набок,  хотя их, вероятно, поставили недавно: дворы не у
всех были обнесены плетнем.  Въезжая в эти выселки, мы не встретили ни одной
живой души;  даже куриц не  было видно на  улице,  даже собак;  только одна,
черная, с куцым хвостом, торопливо выскочила при нас из совершенно высохшего
корыта,  куда ее,  должно быть,  загнала жажда, и тотчас, без лая, опрометью
бросилась под ворота.  Я зашел в первую избу, отворил дверь в сени, окликнул
хозяев  -  никто  не  отвечал  мне.  Я  кликнул еще  раз:  голодное мяуканье
раздалось за другой дверью.  Я  толкнул ее ногой:  худая кошка шмыгнула мимо
меня,  сверкнув  во  тьме  зелеными глазами.  Я  всунул  голову  в  комнату,
посмотрел:  темно,  дымно и  пусто.  Я  отправился на двор,  и там никого не
было...  В загородке теленок промычал; хромой серый гусь отковылял немного в
сторону. Я перешел во вторую избу - и во второй избе ни души. Я на двор...
     По  самой середине ярко освещенного двора,  на  самом,  как  говорится,
припеке, лежал, лицом к земле и накрывши голову армяком, как мне показалось,
мальчик.  В нескольких шагах от него,  возле плохой тележонки,  стояла,  под
соломенным навесом,  худая  лошаденка  в  оборванной сбруе.  Солнечный свет,
падая струями сквозь узкие отверстия обветшалого намета,  пестрил небольшими
светлыми  пятнами  ее  косматую красно-гнедую  шерсть.  Тут 


1 |  2 |  3 |  4 |  5 |  6 |  7 |  8 |  9 |  10 |  11 |  12 |  13 |  14 |  15 |  16 |  17 |  18 |  19 |  20 |  21 |  22 |  23 |  24 |  25 |  26 |  27 |  28 |  29 |