За жизнь писатель пережил многое – широкое признание и несправедливую критику, несчастную любовь и жизнь на чужбине. Был знаком со многими известными людьми современности. Часто думал о будущем своей Родины. И всегда – любил и восхищался русской природой. Всё это несомненно находило своё отражение в его творчестве.

 » Главная страница   » Фотогалерея   » Видеоматериалы
  :::: Романы ::::

» Дворянское гнездо
» Отцы и дети
» Дым
» Рудин
» Новь

  :::: Рассказы и повести ::::

» Первая любовь
» Записки охотника
» Муму
» Несчастная
» Вешние воды
» Ася
» Дневник лишнего человека
» Степной король Лир

  :::: Пьесы ::::

» Месяц в деревне
» Холостяк

  :::: Стихи ::::

» Все стихи Ивана Тургенева



Памятник И. С.Тургеневу на Манежной площади в Москве


Усадьба Тургенева в Спасское-Лутовиново


И.С.Тургенев



Записки охотника



крепостная, испокон веку.
Вот и пришли ко мне, говорят: напиши просьбу. Я и написал. А Беспандин узнал
и  грозиться начал:  "Я,  говорит,  этому Митьке задние лопатки из вертлюгов
повыдергаю, а не то и совсем голову с плеч снесу..." Посмотрим, как-то он ее
снесет: до сих пор цела.
     - Ну,  не хвастайся: несдобровать ей, твоей голове, - промолвил старик,
- человек-то ты сумасшедший вовсе!
     - А что ж, дядюшка, не вы ли сами мне говорить изволили...
     - Знаю,  знаю, что ты мне скажешь, - перебил его Овсяников, - точно: по
справедливости должен человек жить и ближнему помогать обязал есть.  Бывает,
что и себя жалеть не должен... Да ты разве все так поступаешь? Не водят тебя
в кабак,  что ли?  не поят тебя,  не кланяются, что ли: "Дмитрий Алексеич, -
дескать,  -  батюшка,  помоги,  а благодарность мы уж тебе предъявим",  - да
целковенький или синенькую из-под полы в руку? А? не бывает этого? сказывай,
не бывает?
     - В этом я точно виноват, - отвечал, потупившись, Митя, - но с бедных я
не беру и душой не кривлю.
     - Теперь не берешь,  а самому придется плохо -  будешь брать.  Душой не
кривишь...  эх, та! Знать, за святых все заступаешься!.. А Борьку Переходова
забыл?.. Кто за него хлопотал? Кто покровительство ему оказывал, а?
     - Переходов по своей вине пострадал, точно...
     - Казенные деньги потратил... Шутка!
     - Да вы, дядюшка, сообразите: бедность, семейство...
     - Бедность, бедность... Человек он пьющий, азартный - вот что!
     - Пить он с горя начал, - заметил Митя, понизив голос.
     - С  горя!  Ну,  помог бы ему,  коли сердце в тебе такое ретивое,  а не
сидел бы с пьяным человеком в кабаках сам.  Что он красно говорит,  -  вишь,
невидаль какая!
     - Человек-то он добрейший...
     - У тебя все добрые...  -  А что,  -  продолжал Овсяников,  обращаясь к
жене, - послали ему... ну, там, ты знаешь...
     Татьяна Ильинична кивнула головой.
     - Где ты эти дни пропадал? - заговорил опять старик.
     - В городе был.
     - Небось все на  биллиарде играл да  чайничал,  на  гитаре бренчал,  по
присутственным  местам  шмыгал,   в  задних  комнатках  просьбы  сочинял,  с
купецкими сынками щеголял? Так ведь?.. Сказывай!
     - Оно, пожалуй, что так, - с улыбкой сказал Митя... - Ах, да! чуть было
не  забыл:  Фунтиков,  Антон  Парфеныч,  к  себе  вас  в  воскресенье просит
откушать.
     - Не  поеду я  к  этому брюхачу.  Рыбу даст сотенную,  а  масло положит
тухлое. Бог с ним совсем!
     - А то я Федосью Михайловну встретил.
     - Какую это Федосью?
     - А Гарпенченки помещика,  вот что Микулино сукциону купил.  Федосья-то
из Микулина.  В Москве на оброке жила в швеях и оброк платила исправно,  сто
восемьдесят два рубля с полтиной в год... И дело свое знает: в Москве заказы
получала хорошие.  А  теперь Гарпенченко ее  выписал,  да вот и  держит так,
должности ей не определяет.  Она бы и откупиться готова,  и барину говорила,
да он никакого решения не объявляет. Вы, дядюшка, с Гарпенченкой-то знакомы,
- так не можете ли вы замолвить ему словечко?.. А Федосья выкуп за себя даст
хороший.
     - Не на твои ли деньги?  ась?  Ну, ну, хорошо, скажу ему, скажу. Только
не знаю,  - продолжал старик с недовольным лицом, - этот Гарпенченко, прости
Господи,  жила:  векселя скупает,  деньги в  рост отдает,  именья с  молотка
приобретает...  И кто его в нашу сторону занес?  Ох,  уж эти мне заезжие! Не
скоро от него толку добьешься, - а впрочем, посмотрим.
     - Похлопочите, дядюшка.
     - Хорошо,  похлопочу.  Только ты смотри,  смотри у  меня!  Ну,  ну,  не
оправдывайся...  Бог с  тобой,  Бог с тобой!..  Только вперед смотри,  а то,
ей-Богу,  Митя,  несдобровать тебе, - ей-Богу, пропадешь. Не все же мне тебя
на  плечах выносить...  я  и  сам человек не властный.  Ну,  ступай теперь с
Богом.
     Митя вышел. Татьяна Ильинична отправилась за ним.
     - Напой  его  чаем,  баловница,  -  закричал ей  вслед  Овсяников...  -
Неглупый малый, - продолжал он, - и душа добрая, только я боюсь за него... А
впрочем, извините, что так долго вас пустяками занимал.
     Дверь  из  передней отворилась.  Вошел  низенький,  седенький человек в
бархатном сюртучке.
     - А,  Франц Иваныч!  - вскрикнул Овсяников. - Здравствуйте! как вас Бог
милует?
     Позвольте, любезный читатель, познакомить вас и с этим господином.
     Франц Иваныч Лежень (Lejeune), мой сосед и орловский помещик, не совсем
обыкновенным образом достиг почетного звания русского дворянина.  Родился он
в  Орлеане,  от французских родителей,  и  вместе с Наполеоном отправился на
завоевание России,  в качестве барабанщика.  Сначала все шло как по маслу, и
наш француз вошел в Москву с поднятой головой,  но на возвратном пути бедный
m-r  Lejeune,  полузамерзший и  без  барабана,  попался  в  руки  смоленским
мужичкам.  Смоленские мужички заперли его на ночь в пустую сукновальню, а на
другое утро привели к проруби,  возле плотины,  и начали просить барабанщика
"de la grrrrande armee"* уважить их, то есть нырнуть под лед. M-r Lejeune не
мог  согласиться  на  их  предложение и,  в  свою  очередь,  начал  убеждать
смоленских мужичков,  на французском диалекте, отпустить его в Орлеан. "Там,
messieurs,  -  говорил он,  -  мать у  меня живет,  une  tendre mere"**.  Но
мужички,  вероятно,  по  незнанию географического положения города  Орлеана,
продолжали предлагать ему  подводное путешествие вниз по  течению извилистой
речки  Гнилотерки и  уже  стали  поощрять его  легкими толчками в  шейные  и
спинные позвонки,  как вдруг,  к  неописанной радости Леженя,  раздался звук
колокольчика и  на  плотину взъехали огромные сани  с  пестрейшим ковром  на
преувеличенно-возвышенном задке, запряженные тройкой саврасых вяток. В санях
сидел толстый и румяный помещик в волчьей шубе.
     ______________
     * ввввеликой армии (франц.).
     ** Нежная мать (франц.).

     - Что вы там такое делаете? - спросил он мужиков.
     - А францюзя топим, батюшка.
     - А! - равнодушно возразил помещик и отвернулся.
     - Monsieur! Monsieur! - закричал бедняк.
     - А,  а! - с укоризной заговорила волчья шуба. - С двунадесятью язык на
Россию шел, Москву сжег, окаянный, крест с Ивана Великого стащил, а теперь -
мусье,  мусье!  а  теперь и  хвост поджал!  По делам вору и  мука...  Пошел,
Филька-а!
     Лошади тронулись.
     - А, впрочем, стой! - прибавил помещик...
     - Эй ты, мусье, умеешь ты музыке?
     - Sauvez moi, sauvez moi, mon bon monsieur!* - твердил Лежень.
     ______________
     * Спасите меня, спасите меня, добрый сударь! (франц.).

     - Ведь вишь народец!  и  по-русски-то  ни один из них не знает!  Мюзик,
мюзик,  савэ мюзик ву?  савэ?  Ну,  говори же!  Компренэ?  савэ мюзик ву? на
фортепьяно жуэ савэ?
     Лежень понял наконец,  чего добивается помещик, и утвердительно закивал
головой.
     - Oui,  monsieur,  oui,  oui,  je  suis musicien;  je  joue de tous les
instruments possibles! Oui, monsieur... Sauvez moi, monsieur!*
     ______________
     * Да, сударь, да, да, я музыкант; я играю на всевозможных инструментах!
Да, сударь... Спасите меня, сударь! (франц.).

     - Ну, счастлив твой Бог, - возразил помещик... - Ребята, отпустите его;
вот вам двугривенный на водку.
     - Спасибо, батюшка, спасибо. Извольте, возьмите его.
     Леженя  посадили в  сани.  Он  задыхался от  радости,  плакал,  дрожал,
кланялся,  благодарил помещика,  кучера,  мужиков.  На нем была одна зеленая
фуфайка с розовыми лентами, а мороз трещал на славу. Помещик молча глянул на
его посиневшие и окоченелые члены, завернул несчастного в свою шубу и привез
его домой.  Дворня сбежалась.  Француза наскоро отогрели, накормили и одели.
Помещик повел его к своим дочерям.
     - Вот, дети, - сказал он им, - учитель вам сыскан. Вы все приставали ко
мне:  выучи-де нас музыке и французскому диалекту:  вот вам и француз,  и на
фортопьянах играет...  Ну,  мусье,  -  продолжал  он,  указывая  на  дрянные
фортепьянишки,  купленные им за пять лет у жида,  который, впрочем, торговал
одеколоном, - покажи нам свое искусство: жуэ!
     Лежень  с  замирающим сердцем сел  на  стул:  он  отроду и  не  касался
фортеньян.
     - Жуэ же, жуэ же! - повторял помещик.
     С отчаяньем ударил бедняк по клавишам,  словно по барабану, заиграл как
попало...  "Я  так и  думал,  -  рассказывал он потом,  -  что мой спаситель
схватит меня за  ворот и  выбросит вон из дому".  Но,  к  крайнему изумлению
невольного импровизатора, помещик, погодя немного, одобрительно потрепал его
по плечу.  "Хорошо,  хорошо, - промолвил он, - вижу, что знаешь; поди теперь
отдохни".
     Недели через две от этого помещика Лежень переехал к другому,  человеку
богатому и образованному,  полюбился ему за веселый и кроткий нрав,  женился
на его воспитаннице, поступил на службу, вышел в дворяне, выдал свою дочь за
орловского  помещика  Лобызаньева,   отставного  драгуна  и  стихотворца,  и
переселился сам на жительство в Орел.
     Вот этот-то самый Лежень, или, как теперь его называют, Франц Иваныч, и
вошел при мне в  комнату Овсяникова,  с  которым он состоял в  дружественных
отношениях...
     Но,  быть может,  читателю уже  наскучило сидеть со  мною у  однодворца
Овсяникова, и потому я красноречиво умолкаю.



 Певцы



                    (Из цикла "Записки охотника")


 
     Небольшое сельцо Колотовка, принадлежавшее некогда помещице, за лихой и
бойкий нрав  прозванной в  околотке Стрыганихой (настоящее имя  ее  осталось
неизвестным),  а  ныне состоящее за каким-то петербургским немцем,  лежит на
скате  голого холма,  сверху донизу рассеченного страшным оврагом,  который,
зияя как бездна, вьется, разрытый и размытый, по самой середине улицы и пуще
реки,  -  через реку  можно по  крайней мере навести мост,  -  разделяет обе
стороны  бедной  деревушки.  Несколько тощих  ракит  боязливо  спускаются по
песчаным его бокам;  на самом дне,  сухом и желтом, как медь, лежат огромные
плиты глинистого камня.  Невеселый вид,  нечего сказать,  - а между тем всем
окрестным жителям хорошо известна дорога в Колотовку:  они ездят туда охотно
в часто.
     У  самой  головы оврага,  в  нескольких шагах  от  той  точки,  где  он
начинается узкой  трещиной,  стоит небольшая четвероугольная избушка,  стоит
одна,  отдельно от других.  Она крыта соломой,  с трубой;  одно окно, словно
зоркий глаз, обращено к оврагу и в зимние вечера, освещенное изнутри, далеко
виднеется в  тусклом тумане  мороза  и  не  одному проезжему мужичку мерцает
путеводной звездою.  Над дверью избушки прибита голубая дощечка: эта избушка
- кабак, прозванный "Притынным"*. В этом кабаке вино продается, вероятно, не
дешевле  положенной  цены,  но  посещается он  гораздо  прилежнее,  чем  все
окрестные  заведения такого  же  рода.  Причиной  этому  целовальник Николай
Иваныч.
     ______________
     *  Притынным называется всякое  место,  куда  охотно  сходятся,  всякое
приютное место. (Прим. И.С.Тургенева.)

     Николай Иваныч - некогда стройный, кудрявый и румяный парень, теперь же
необычайно   толстый,    уже   поседевший   мужчина   с   заплывшим   лицом,
хитро-добродушными глазками и  жирным  лбом,  перетянутым морщинами,  словно
нитками,  -  уже  более двадцати лет проживает в  Колотовке.  Николай Иваныч
человек  расторопный  и  сметливый,  как  большая  часть  целовальников.  Не
отличаясь ни  особенной любезностью,  ни  говорливостью,  он  обладает даром
привлекать и  удерживать у  себя гостей,  которым как-то весело сидеть перед
его   стойкой,   под   спокойным  и   приветливым,   хотя   зорким  взглядом
флегматического хозяина.  У него много здравого смысла;  ему хорошо знаком и
помещичий быт,  и  крестьянский,  и  мещанский;  в трудных случаях он мог бы
подать неглупый совет,  но,  как человек осторожный и  эгоист,  предпочитает
оставаться  в  стороне  и  разве  только  отдаленными,  словно  без  всякого
намерения произнесенными намеками наводит своих посетителей -  и  то любимых
им  посетителей -  на  путь истины.  Он  знает толк во  всем,  что важно или
занимательно для  русского человека:  в  лошадях и  в  скотине,  в  лесе,  в
кирпичах,  в посуде,  в красном товаре и в кожевенном, в песнях и в плясках.
Когда у него нет посещения,  он обыкновенно сидит, как мешок, на земле перед
дверью своей избы,  подвернув под себя свои тонкие ножки,  и  перекидывается
ласковыми словцами со всеми прохожими. Много видал он на своем веку, пережил
не один десяток мелких дворян,  заезжавших к нему за "очищенным", знает все,
что делается на сто верст кругом, и никогда не пробалтывается, не показывает
даже виду,  что ему и то известно,  чего не подозревает самый проницательный
становой.   Знай  себе  помалчивает,   да   посмеивается,   да  стаканчиками
пошевеливает.  Его соседи уважают:  штатский генерал Щередетенко,  первый по
чину  владелец в  уезде,  всякий  раз  снисходительно ему  кланяется,  когда
проезжает мимо его домика. Николай Иваныч человек со влиянием: он известного
конокрада заставил возвратить лошадь,  которую тот свел со двора у одного из
его знакомых, образумил мужиков соседней деревни, не хотевших принять нового
управляющего,  и т.д. Впрочем, не должно думать, чтобы он это делал из любви
к  справедливости,   из  усердия  к  ближним  -  нет!  Он  просто  старается
предупредить все то,  что может как-нибудь нарушить его спокойствие. Николай
Иваныч  женат,  и  дети  у  него  есть.  Жена  его,  бойкая,  востроносая  и
быстроглазая мещанка,  в  последнее  время  тоже  несколько отяжелела телом,
подобно своему мужу.  Он  во  всем на  нее полагается,  и  деньги у  ней под
ключом.  Пьяницы-крикуны ее боятся;  она их не любит:  выгоды от них мало, а
шуму много;  молчаливые,  угрюмые ей скорее по сердцу.  Дети Николая Иваныча
еще малы;  первые все перемерли,  но  оставшиеся пошли в  родителей:  весело
глядеть на умные личики этих здоровых ребят.
     Был невыносимо жаркий июльский день, когда я, медленно передвигая ноги,
вместе с  моей  собакой поднимался вдоль  Колотовского оврага в  направлении
Притынного кабачка.  Солнце разгоралось на небе,  как бы свирепея;  парило и
пекло неотступно;  воздух был  весь  пропитан душной пылью.  Покрытые лоском
грачи и вороны, разинув носы, жалобно глядели на проходящих, словно прося их
участья;  одни воробьи не горевали и, распуша перышки, еще яростнее прежнего
чирикали и  дрались по  заборам,  дружно взлетали с  пыльной дороги,  серыми
тучками носились над зелеными конопляниками. Жажда меня мучила. Воды не было
близко в  Колотовке,  как и  во многих других степных деревнях,  мужики,  за
неименьем ключей и колодцев,  пьют какую-то жидкую грязцу из пруда... Но кто
же  назовет это  отвратительное пойло  водою?  Я  хотел  спросить у  Николая
Иваныча стакан пива или квасу.
     Признаться сказать,  ни  в  какое время года Колотовка не  представляет
отрадного  зрелища;  но  особенно  грустное  чувство  возбуждает она,  когда
июльское  сверкающее солнце  своими  неумолимыми лучами  затопляет  и  бурые
полуразметанные крыши домов,  и этот глубокий овраг, и выжженный, запыленный
выгон,  по которому безнадежно скитаются худые,  длинноногие курицы, и серый
осиновый сруб с дырами вместо окон,  остаток прежнего барского дома,  кругом
заросший крапивой,  бурьяном и  полынью,  и покрытый гусиным пухом,  черный,
словно  раскаленный пруд,  с  каймой из  полувысохшей грязи  и  сбитой набок
плотиной,  возле которой на мелко истоптанной, пепеловидной земле овцы, едва
дыша и  чихая от жара,  печально теснятся друг к дружке и с унылым терпеньем
наклоняют головы как можно ниже,  как будто выжидая, когда ж пройдет наконец
этот  невыносимый зной.  Усталыми  шагами  приближался я  к  жилищу  Николая
Иваныча,  возбуждая,  как  водится,  в  ребятишках изумление,  доходившее до
напряженно-бессмысленного созерцания,  в собаках - негодование, выражавшееся
лаем,  до  того хриплым и  злобным,  что,  казалось,  у  них  отрывалась вся
внутренность,  и они сами потом кашляли и задыхались,  - как вдруг на пороге
кабачка показался мужчина высокого роста,  без  шапки,  во  фризовой шинели,
низко подпоясанной голубым кушачком.  На  вид  он  казался дворовым;  густые
седые волосы в  беспорядке вздымались над сухим и  сморщенным его лицом.  Он
звал кого-то,  торопливо действуя руками,  которые,  очевидно, размахивались
гораздо далее, чем он сам того желал. Заметно было, что он уже успел выпить.
     - Иди,  иди же! - залепетал он, с усилием поднимая густые брови, - иди,
Моргач,  иди!  Экой ты,  братец, ползешь, право слово. Это нехорошо, братец.
Тут ждут тебя, а ты вот ползешь... Иди.
     - Ну,  иду,  иду,  -  раздался дребезжащий голос,  и из-за избы направо
показался человек низенький, толстый и хромой. На нем была довольно опрятная
суконная чуйка,  вдетая на  один рукав;  высокая остроконечная шапка,  прямо
надвинутая на брови,  придавала его круглому, пухлому лицу выражение лукавое
и  насмешливое.  Его маленькие желтые глазки так и  бегали,  с тонких губ не
сходила сдержанная,  напряженная улыбка,  а нос,  острый и длинный, нахально
выдвигался вперед,  как руль.  -  Иду,  любезный,  - продолжал он, ковыляя в
направлении питейного заведенья, - зачем ты меня зовешь?.. Кто меня ждет?
     - Зачем я тебя зову? - сказал с укоризной человек во фризовой шинели. -
Экой ты,  Моргач,  чудной, братец: тебя зовут в кабак, а ты еще спрашиваешь,
зачем.  А ждут тебя все люди добрые: Турок-Яшка, да Дикий-Барин, да рядчик с
Жиздры.  Яшка-то с рядчиком об заклад побились: осьмуху пива поставили - кто
кого одолеет, лучше споет то есть... понимаешь?
     - Яшка  петь  будет?   -  с  живостью  проговорил  человек,  прозванный
Моргачом. - И ты не врешь, Обалдуй?
     - Я не вру,  -  с достоинством отвечал Обалдуй,  -  а ты брешешь. Стало
быть,  будет петь,  коли об заклад побился, божья коровка ты этакая, плут ты
этакой, Моргач!
     - Ну, пойдем, простота, - возразил Моргач.
     - Ну,  поцелуй же  меня  по  крайней мере,  душа ты  моя,  -  залепетал
Обалдуй, широко раскрыв объятия.
     - Вишь,  Езоп изнеженный, - презрительно ответил Моргач, отталкивая его
локтем, и оба, нагнувшись, вошли в низенькую дверь.
     Слышанный мною разговор сильно возбудил мое  любопытство.  Уже  не  раз
доходили до меня слухи об Яшке-Турке как о лучшем певце в околотке,  и вдруг
мне  представился случай  услышать его  в  состязании с  другим мастером.  Я
удвоил шаги и вошел в заведение.
     Вероятно,  не  многие  из  моих  читателей имели  случай  заглядывать в
деревенские кабаки;  но наш брат,  охотник,  куда не заходит!  Устройство их
чрезвычайно просто.  Они состоят обыкновенно из  темных сеней и  белой избы,
разделенной надвое перегородкой,  за  которую никто из  посетителей не имеет
права заходить.  В этой перегородке,  над широким дубовым столом,  проделано
большое продольное отверстие.  На  этом  столе,  или  стойке продается вино.
Запечатанные штофы  разной величины рядком стоят  на  полках,  прямо  против
отверстия.  В  передней части избы,  предоставленной посетителям,  находятся
лавки, две-три пустые бочки, угловой стол. Деревенские кабаки большей частью
довольно темны,  и  почти никогда не  увидите вы  на  их  бревенчатых стенах
каких-нибудь  ярко  раскрашенных лубочных картин,  без  которых редкая  изба
обходится.
     Когда  я  вошел  в  Притынный кабачок,  в  нем  уже  собралось довольно
многочисленное общество.
     За стойкой,  как водится,  почти во всю ширину отверстия, стоял Николай
Иваныч,  в пестрой ситцевой рубахе,  и,  с ленивой усмешкой на пухлых щеках,
наливал своей  полной и  белой  рукой два  стакана вина  вошедшим приятелям,
Моргачу и Обалдую;  а за ним, в углу, возле окна, виднелась его востроглазая
жена.  Посередине комнаты стоял  Яшка-Турок,  худой  и  стройный человек лет
двадцати  трех,  одетый  в  долгополый нанковый  кафтан  голубого цвета.  Он
смотрел удалым фабричным малым и,  казалось,  не  мог  похвастаться отличным
здоровьем.  Его впалые щеки,  большие беспокойные серые глаза,  прямой нос с
тонкими,   подвижными  ноздрями,   белый  покатый  лоб  с  закинутыми  назад
светло-русыми кудрями,  крупные,  но красивые,  выразительные губы - все его
лицо изобличало человека впечатлительного и  страстного.  Он  был в  большом
волненье: мигал глазами, неровно дышал, руки его дрожали, как в лихорадке, -
да у него и точно была лихорадка, та тревожная, внезапная лихорадка, которая
так  знакома всем людям,  говорящим или  поющим перед собранием.  Подле него
стоял мужчина лет сорока,  широкоплечий, широкоскулый, с низким лбом, узкими
татарскими глазами,  коротким и плоским носом, четвероугольным подбородком и
черными блестящими волосами,  жесткими, как щетина. Выражение его смуглого с
свинцовым отливом лица,  особенно его  бледных губ,  можно было  бы  назвать
почти свирепым,  если б  оно  не  было так спокойно-задумчиво.  Он  почти не
шевелился и только медленно поглядывал кругом,  как бык из-под ярма. Одет он
был  в  какой-то  поношенный сюртук  с  медными гладкими пуговицами;  старый
черный шелковый платок окутывал его  огромную шею.  Звали его Диким-Барином.
Прямо против него,  на лавке под образами,  сидел соперник Яшки -  рядчик из
Жиздры.  Это  был  невысокого роста  плотный мужчина лет  тридцати,  рябой и
курчавый,  с  тупым  вздернутым  носом,  живыми  карими  глазками  и  жидкой
бородкой.  Он  бойко поглядывал кругом,  подсунув под  себя  руки,  беспечно
болтал и постукивал ногами,  обутыми в щегольские сапоги с оторочкой. На нем
был новый тонкий армяк из  серого сукна с  плисовым воротником,  от которого
резко  отделялся  край  алой  рубахи,  плотно  застегнутой вокруг  горла.  В
противоположном углу,  направо от двери,  сидел за столом какой-то мужичок в
узкой изношенной свите,  с огромной дырой на плече.  Солнечный свет струился
жидким желтоватым потоком сквозь запыленные стекла двух  небольших окошек и,
казалось,  не  мог  победить  обычной  темноты  комнаты:  все  предметы были
освещены скупо,  словно пятнами.  Зато в ней было почти прохладно, и чувство
духоты  и  зноя,  словно  бремя,  свалилось у  меня  с  плеч,  как  только я
переступил порог.
     Мой  приход -  я  это  мог  заметить -  сначала несколько смутил гостей
Николая Иваныча;  но, увидев, что он поклонился мне, как знакомому человеку,
они успокоились и  уже более не  обращали на меня внимания.  Я  спросил себе
пива и сел в уголок, возле мужичка в изорванной свите.
     - Ну,  что  ж!  -  возопил вдруг  Обалдуй,  выпив  духом стакан вина  и
сопровождая свое восклицание теми странными размахиваниями рук,  без которых
он,  по-видимому,  не произносил ни одного слова. - Чего еще ждать? Начинать
так начинать. А? Яша?..
     - Начинать, начинать, - одобрительно подхватил Николай Иваныч.
     - Начнем,  пожалуй,  - хладнокровно и с самоуверенной улыбкой промолвил
рядчик, - я готов.
     - И я готов, - с волнением произнес Яков.
     - Ну, начинайте, ребятки, начинайте, - пропищал Моргач.
     Но несмотря на единодушно изъявленное желание, никто не начинал; рядчик
даже не приподнялся с лавки, - все словно ждали чего-то.
     - Начинай! - угрюмо и резко проговорил Дикий-Барин.
     Яков вздрогнул. Рядчик встал, осунул кушак и откашлялся.
     - А  кому  начать?   -   спросил,  он  слегка  изменившимся  голосом  у
Дикого-Барина,  который все  продолжал стоять неподвижно посередине комнаты,
широко  расставив толстые ноги  и  почти  по  локоть засунув могучие руки  в
карманы шаровар.
     - Тебе, тебе, рядчик, - залепетал Обалдуй, - тебе, братец.
     Дикий-Барин  посмотрел  на  него  исподлобья.  Обалдуй  слабо  пискнул,
замялся, глянул куда-то в потолок, повел плечами и умолк.
     - Жеребий кинуть,  -  с расстановкой произнес Дикий-Барин, - да осьмуху
на стойку.
     Николай Иваныч нагнулся,  достал,  кряхтя, с полу осьмуху и поставил ее
на стол.
     Дикий-Барин глянул на Якова и промолвил: "Ну!"
     Яков зарылся у себя в карманах, достал грош и наметил его зубом. Рядчик
вынул из-под полы кафтана новый кожаный кошелек, не торопясь распутал шнурок
и,  насыпав  множество  мелочи  на  руку,  выбрал  новенький  грош.  Обалдуй
подставил свой затасканный картуз с  обломанным и отставшим козырьком;  Яков
кинул в него свой грош, рядчик - свой.
     - Тебе выбирать, - проговорил Дикий-Барин, обратившись к Моргачу.
     Моргач самодовольно усмехнулся,  взял  картуз в  обе  руки и  начал его
встряхивать.
     Мгновенно воцарилась глубокая тишина:  гроши  слабо  звякали,  ударяясь
друг о друга.  Я внимательно поглядел кругом:  все лица выражали напряженное
ожидание;  сам  Дикий-Барин  прищурился;  мой  сосед,  мужичок в  изорванной
свитке, и тот даже с любопытством вытянул шею. Моргач запустил руку в картуз
и достал рядчиков грош; все вздохнули. Яков покраснел, а рядчик провел рукой
по волосам.
     - Ведь я же говорил, что тебе, - воскликнул Обалдуй, - я ведь говорил.
     - Ну,  ну, не "циркай"!* - презрительно заметил Дикий-Барин. - Начинай,
- продолжал он, качнув головой на рядчика.
     ______________
     *   Циркают  ястреба,   когда   они   чего-нибудь  испугаются.   (Прим.
И.С.Тургенева.)

     - Какую же мне песню петь? - спросил рядчик, приходя в волненье.
     - Какую хочешь, - отвечал Моргач. - Какую вздумается, ту и пой.
     - Конечно, 


1 |  2 |  3 |  4 |  5 |  6 |  7 |  8 |  9 |  10 |  11 |  12 |  13 |  14 |  15 |  16 |  17 |  18 |  19 |  20 |  21 |  22 |  23 |  24 |  25 |  26 |  27 |  28 |  29 |