За жизнь писатель пережил многое – широкое признание и несправедливую критику, несчастную любовь и жизнь на чужбине. Был знаком со многими известными людьми современности. Часто думал о будущем своей Родины. И всегда – любил и восхищался русской природой. Всё это несомненно находило своё отражение в его творчестве.

 » Главная страница   » Фотогалерея   » Видеоматериалы
  :::: Романы ::::

» Дворянское гнездо
» Отцы и дети
» Дым
» Рудин
» Новь

  :::: Рассказы и повести ::::

» Первая любовь
» Записки охотника
» Муму
» Несчастная
» Вешние воды
» Ася
» Дневник лишнего человека
» Степной король Лир

  :::: Пьесы ::::

» Месяц в деревне
» Холостяк

  :::: Стихи ::::

» Все стихи Ивана Тургенева



Памятник И. С.Тургеневу на Манежной площади в Москве


Усадьба Тургенева в Спасское-Лутовиново


И.С.Тургенев



Записки охотника



скотному
двору  прилепил нечто  вроде  греческого фронтона и  под  фронтоном белилами
надписал:  "Пастроен вселе Шипилофке втысеча восем Сод  саракавом году.  Сей
скотный дфор". - Аркадий Павлыч разнежился совершенно, пустился излагать мне
на французском языке выгоды оброчного состоянья,  причем,  однако,  заметил,
что барщина для помещиков выгоднее,  -  да мало ли чего нет!..  Начал давать
бурмистру советы,  как сажать картофель,  как для скотины корм заготовлять и
пр.  Софрон выслушивал барскую речь со вниманием, иногда возражал, но уже не
величал Аркадия Павлыча ни отцом,  ни милостивцем и  все напирал на то,  что
земли-де у них маловато,  прикупить бы не мешало.  "Что ж, купите, - говорил
Аркадий Павлыч,  -  на мое имя,  я не прочь". На эти слова Софрон не отвечал
ничего,  только бороду поглаживал.  "Однако теперь бы  не  мешало съездить в
лес",  -  заметил г-н  Пеночкин.  Тотчас  привели нам  верховых лошадей;  мы
поехали в лес, или, как у нас говорится, в "заказ". В этом "заказе" нашли мы
глушь и дичь страшную, за что Аркадий Павлыч похвалил Софрона и потрепал его
по  плечу.  Г-н  Пеночкин придерживался насчет лесоводства русских понятий и
тут  же  рассказал  мне  презабавный,   по  его  словам,  случай,  как  один
шутник-помещик вразумил своего лесника, выдрав у него около половины бороды,
в доказательство того,  что от подрубки лес гуще не вырастает...  Впрочем, в
других отношениях и Софрон и Аркадий Павлыч - оба не чуждались нововведений.
По  возвращении в  деревню  бурмистр повел  нас  посмотреть веялку,  недавно
выписанную им  из  Москвы.  Веялка,  точно,  действовала хорошо,  но если бы
Софрон знал,  какая неприятность ожидала и  его и  барина на  этой последней
прогулке, он, вероятно, остался бы с нами дома.
     Вот что случилось.  Выходя из  сарая,  увидали мы следующее зрелище.  В
нескольких  шагах  от  двери,  подле  грязной  лужи,  в  которой  беззаботно
плескались три  утки,  стояло на  коленках два  мужика:  один  -  старик лет
шестидесяти,  другой  -  малый  лет  двадцати,  оба  в  замашных заплатанных
рубахах,  на  босу ногу и  подпоясанные веревками.  Земский Федосеич усердно
хлопотал около них и,  вероятно,  успел бы уговорить их удалиться, если б мы
замешкались в  сарае,  но,  увидев нас,  он вытянулся в  струнку и  замер на
месте.  Тут же  стоял староста с  разинутым ртом и  недоумевающими кулаками.
Аркадий Павлыч нахмурился,  закусил губу и  подошел к просителям.  Оба молча
поклонились ему в ноги.
     - Что вам надобно?  о  чем вы просите?  -  спросил он строгим голосом и
несколько в  нос.  (Мужики взглянули друг на друга и словечка не промолвили,
только прищурились, словно от солнца, да поскорей дышать стали.)
     - Ну,  что  же?  -  продолжал Аркадий Павлыч  и  тотчас же  обратился к
Софрону. - Из какой семьи?
     - Из Тоболеевой семьи, - медленно отвечал бурмистр.
     - Ну, что же вы? - заговорил опять г. Пеночкин. - Языков у вас нет, что
ли?  Сказывай ты,  чего  тебе  надобно?  -  прибавил он,  качнув  головой на
старика. - Да не бойся, дурак.
     Старик  вытянул  свою  темно-бурую,   сморщенную  шею,   криво  разинул
посиневшие губы,  сиплым голосом произнес:  "Заступись, государь!" - и снова
стукнул лбом  в  землю.  Молодой мужик  тоже  поклонился.  Аркадий Павлыч  с
достоинством посмотрел на  их  затылки,  закинул голову и  расставил немного
ноги.
     - Что такое? На кого ты жалуешься?
     - Помилуй,  государь! Дай вздохнуть... Замучены совсем. (Старик говорил
с трудом.)
     - Кто тебя замучил?
     - Да Софрон Яковлич, батюшка.
     Аркадий Павлыч помолчал.
     - Как тебя зовут?
     - Антипом, батюшка.
     - А это кто?
     - А сынок мой, батюшка.
     Аркадий Павлыч помолчал опять и усами повел.
     - Ну,  так чем же  он тебя замучил?  -  заговорил он,  глядя на старика
сквозь усы.
     - Батюшка, разорил вконец. Двух сыновей, батюшка, без очереди в некруты
отдал,  а теперя и третьего отнимает. Вчера, батюшка, последнюю коровушку со
двора свел и хозяйку мою избил - вон его милость. (Он указал на старосту.)
     - Гм! - произнес Аркадий Павлыч.
     - Не дай вконец разориться, кормилец.
     Г-н Пеночкин нахмурился.
     - Что же это,  однако,  значит?  -  спросил он бурмистра вполголоса и с
недовольным видом.
     - Пьяный  человек-с,  -  отвечал  бурмистр,  в  первый  раз  употребляя
"слово-ер", - неработящий. Из недоимки не выходит вот уж пятый год-с.
     - Софрон Яковлич за меня недоимку взнес, батюшка, - продолжал старик, -
вот пятый годочек пошел,  как взнес,  а как взнес -  в кабалу меня и забрал,
батюшка, да вот и...
     - А отчего недоимка за тобой завелась?  -  грозно спросил г.  Пеночкин.
(Старик понурил голову.) -  Чай,  пьянствовать любишь,  по кабакам шататься?
(Старик разинул было рот.) Знаю я вас,  - с запальчивостью продолжал Аркадий
Павлыч, - ваше дело пить да на печи лежать, а хороший мужик за вас отвечай.
     - И грубиян тоже, - ввернул бурмистр в господскую речь.
     - Ну,  уж это само собою разумеется. Это всегда так бывает; это уж я не
раз заметил. Целый год распутствует, грубит, а теперь в ногах валяется.
     - Батюшка,  Аркадий Павлыч,  - с отчаяньем заговорил старик, - помилуй,
заступись,  -  какой я грубиян?  Как перед Господом Богом говорю,  невмоготу
приходится.  Невзлюбил меня Софрон Яковлич,  за что невзлюбил -  Господь ему
судья!  Разоряет вконец,  батюшка... Последнего вот сыночка... и того... (На
желтых и  сморщенных глазах старика сверкнула слезинка.) Помилуй,  государь,
заступись...
     - Да и не нас одних, - начал было молодой мужик...
     Аркадий Павлыч вдруг вспыхнул:
     - А тебя кто спрашивает, а? Тебя не спрашивают, так ты молчи... Это что
такое?  Молчать,  говорят тебе! молчать!.. Ах, Боже мой! да это просто бунт.
Нет,  брат,  у меня бунтовать не советую... у меня... (Аркадий Павлыч шагнул
вперед, да, вероятно, вспомнил о моем присутствии, отвернулся и положил руки
в  карманы.)  Je  vous  demande bien  pardon,  mon  cher*,  -  сказал  он  с
принужденной улыбкой,  значительно понизив голос. - C'est le mauvais cote de
la medaille...** Ну,  хорошо, хорошо, - продолжал он, не глядя на мужиков, -
я прикажу... хорошо, ступайте. (Мужики не поднимались.) Ну, да ведь я сказал
вам... хорошо. Ступайте же, я прикажу, говорят вам.
     ______________
     * Прошу извинить меня, дорогой мой (франц.).
     ** Это оборотная сторона медали... (франц.).

     Аркадий  Павлыч  обернулся к  ним  спиной.  "Вечно  неудовольствия",  -
проговорил он сквозь зубы и  пошел большими шагами домой.  Софрон отправился
вслед за  ним.  Земский выпучил глаза,  словно куда-то очень далеко прыгнуть
собирался. Староста выпугнул уток из лужи. Просители постояли еще немного на
месте, посмотрели друг на друга и поплелись, не оглядываясь, восвояси.
     Часа два спустя я уже был в Рябове и вместе с Анпадистом,  знакомым мне
мужиком,  собирался на  охоту.  До  самого моего  отъезда Пеночкин дулся  на
Софрона.  Заговорил я с Анпадистом о Шипиловских крестьянах, о г. Пеночкине,
спросил его, не знает ли он тамошнего бурмистра.
     - Софрона-то Яковлича?.. вона!
     - А что он за человек?
     - Собака, а не человек: такой собаки до самого Курска не найдешь.
     - А что?
     - Да  ведь  Шипиловка только что  числится за  тем,  как  бишь его,  за
Пенкиным-то; ведь не он ей владеет: Софрон владеет.
     - Неужто?
     - Как  своим добром владеет.  Крестьяне ему кругом должны;  работают на
него словно батраки: кого с обозом посылает, кого куды... затормошил совсем.
     - Земли у них, кажется, немного?
     - Немного?  Он  у  одних  хлыновских восемьдесят десятин нанимает да  у
наших сто двадцать; вот те и целых полтораста десятин. Да он не одной землей
промышляет:  и лошадьми промышляет, и скотом, и дегтем, и маслом, и пенькой,
и  чем-чем...  Умен,  больно умен,  и  богат же,  бестия!  Да вот чем плох -
дерется. Зверь - не человек; сказано: собака, пес, как есть пес.
     - Да что ж они на него не жалуются?
     - Экста!  Барину-то что за нужда!  Недоимок не бывает, так ему что? Да,
поди ты,  -  прибавил он после небольшого молчания,  -  пожалуйся.  Нет,  он
тебя... да, поди-ка... Нет уж, он тебя вот как, того..
     Я вспомнил про Антипа и рассказал ему, что видел.
     - Ну,  -  промолвил Анпадист,  -  заест он  его теперь;  заест человека
совсем.  Староста теперь его забьет. Экой бесталанный, подумаешь, бедняга! И
за что терпит...  На сходке с  ним повздорил,  с  бурмистром-то,  невтерпеж,
знать,  пришлось...  Велико дело!  Вот он его,  Антипа-то,  клевать и начал.
Теперь доедет.  Ведь он такой пес, собака, прости, Господи, мое прегрешенье,
знает,  на кого налечь.  Стариков-то, то побогаче да посемейнее, не трогает,
лысый черт, а тут вот и расходился! Ведь он Антиповых-то сыновей без очереди
в  некруты  отдал,   мошенник  беспардонный,   пес,   прости,  Господи,  мое
прегрешенье!
     Мы отправились на охоту.

     Зальцбрунн, в Силезии,
     июль, 1847г.
	 
	 
	 
 Чертопханов и Недопюскин



                     (Из цикла "Записки охотника")



     В  жаркий летний день возвращался я однажды с охоты на телеге;  Ермолай
дремал,  сидя  возле меня,  и  клевал носом.  Заснувшие собаки подпрыгивали,
словно мертвые,  у  нас под ногами.  Кучер то и  дело сгонял кнутом оводов с
лошадей.  Белая пыль легким облаком неслась вслед за  телегой.  Мы въехали в
кусты.  Дорога стала  ухабистее,  колеса начали задевать за  сучья.  Ермолай
встрепенулся и глянул кругом...  "Э!  - заговорил он, - да здесь должны быть
тетерева.  Слеземте-ка".  Мы остановились и  вошли в  "площадь".  Собака моя
наткнулась на выводок.  Я  выстрелил и начал было заряжать ружье,  как вдруг
позади меня поднялся громкий треск,  и,  раздвигая кусты руками, подъехал ко
мне верховой.  "А па-азвольте узнать, - заговорил он надменным голосом, - по
какому  праву  вы  здесь  а-ахотитесь,  мюлсвый  сдарь?"  Незнакомец говорил
необыкновенно быстро,  отрывочно и в нос.  Я посмотрел ему в лицо: отроду не
видал я  ничего подобного.  Вообразите себе,  любезные читатели,  маленького
человека,  белокурого,  с  красным  вздернутым носиком и  длиннейшими рыжими
усами.  Остроконечная персидская шапка с малиновым суконным верхом закрывала
ему лоб по самые брови.  Одет он был в желтый, истасканный архалук с черными
плисовыми патронами на груди и полинялыми серебряными галунами по всем швам;
через плечо висел у  него рог,  за  поясом торчал кинжал.  Чахлая горбоносая
рыжая лошадь металась под  ним  как  угорелая;  две  борзые собаки,  худые и
криволапые,  тут же вертелись у ней под ногами.  Лицо, взгляд, голос, каждое
движенье,  все  существо незнакомца дышало сумасбродной отвагой и  гордостью
непомерной,  небывалой;  его бледно-голубые,  стеклянные глаза разбегались и
косились,  как у пьяного;  он закидывал голову назад, надувал щеки, фыркал и
вздрагивал всем телом,  словно из избытка достоинства,  -  ни дать ни взять,
как индейский петух. Он повторил свой вопрос.
     - Я не знал, что здесь запрещено стрелять, - отвечал я.
     - Вы здесь, милостивый государь, - продолжал он, - на моей земле.
     - Извольте, я уйду.
     - А  па-азвольте узнать,  -  возразил он,  -  я с дворянином имею честь
объясняться?
     Я назвал себя.
     - В  таком  случае  извольте охотиться.  Я  сам  дворянин и  очень  рад
услужить дворянину... А зовут меня Чертопхановым, Пантелеем.
     Он нагнулся,  гикнул,  вытянул лошадь по шее;  лошадь замотала головой,
взвилась на дыбы,  бросилась в сторону и отдавила одной собаке лапу.  Собака
пронзительно завизжала.  Чертопханов закипел, зашипел, ударил лошадь кулаком
по  голове  между  ушами,  быстрее молнии соскочил наземь,  осмотрел лапу  у
собаки,  поплевал на  рану,  пихнул ее  ногою в  бок,  чтобы она не  пищала,
уцепился за холку и вдел ногу в стремя.  Лошадь задрала морду, подняла хвост
и  бросилась боком в  кусты;  он  за  ней на  одной ноге вприпрыжку,  однако
наконец-таки попал в седло;  как исступленный завертел нагайкой,  затрубил в
рог и  поскакал.  Не  успел я  еще прийти в  себя от  неожиданного появления
Чертопханова,   как  вдруг,  почти  безо  всякого  шуму,  выехал  из  кустов
толстенький человек  лет  сорока,  на  маленькой  вороненькой лошаденке.  Он
остановился,  снял  с  головы  зеленый кожаный картуз я  тоненьким и  мягким
голосом спросил меня,  не видал ли я  верхового на рыжей лошади?  Я отвечал,
что видел.
     - В какую сторону они изволили поехать? - продолжал он тем же голосом и
не надевая картуза.
     - Туда-с.
     - Покорнейше вас благодарю-с.
     Он чмокнул губами, заболтал ногами по бокам лошаденки и поплелся рысцой
- трюхи, трюхи, - по указанному направлению. Я посмотрел ему вслед, пока его
рогатый картуз не  скрылся за  ветвями.  Этот  новый  незнакомец наружностью
нисколько не походил на своего предшественника.  Лицо его, пухлое и круглое,
как шар,  выражало застенчивость,  добродушие и кроткое смирение;  нос, тоже
пухлый  и  круглый,  испещренный синими жилками,  изобличал сластолюбца.  На
голове его спереди не оставалось ни одного волосика, сзади торчали жиденькие
русые  косицы;  глазки,  словно осокой прорезанные,  ласково мигали;  сладко
улыбались красные и  сочные губки.  На нем был сюртук с стоячим воротником и
медными пуговицами,  весьма поношенный, но чистый; суконные его панталончики
высоко  вздернулись;  над  желтыми  оторочками сапогов  виднелись жирненькие
икры.
     - Кто это? - спросил я Ермолая.
     - Это? Недопюскин, Тихон Иваныч. У Чертопханова живет.
     - Что он, бедный человек?
     - Небогатый; да ведь и у Чертопханова-то гроша нет медного.
     - Так зачем же он у него поселился?
     - А, вишь, подружились. Друг без дружки никуда... Вот уж подлинно: куда
конь с копытом, туда и рак с клешней...
     Мы вышли из кустов;  вдруг подле нас "затякали" две гончие,  и  матерой
беляк покатил по  овсам,  уже  довольно высоким.  Вслед за  ним выскочили из
опушки собаки, гончие и борзые, а вслед за собаками вылетел сам Чертопханов.
Он  не  кричал,  не  травил,  не  атукал:  он  задыхался,  захлебывался;  из
разинутого  рта  изредка  вырывались  отрывистые,  бессмысленные  звуки;  он
мчался,  выпуча  глаза,  и  бешено  сек  нагайкой несчастную лошадь.  Борзые
"приспели"...  беляк присел, круто повернул назад и ринулся, мимо Ермолая, в
кусты...   Борзые  пронеслись.   "Бе-е-ги,  бе-е-ги!  -  с  усилием,  словно
косноязычный,  залепетал замиравший охотник,  -  родимый,  береги!"  Ермолай
выстрелил...  раненый  беляк  покатился кубарем по  гладкой и  сухой  траве,
подпрыгнул кверху  и  жалобно закричал в  зубах  рассевавшегося пса.  Гончие
тотчас подвалились.
     Турманом  слетел  Чертопханов  с  коня,   выхватил  кинжал,   подбежал,
растопыря  ноги,   к   собакам,   с  яростными  заклинаниями  вырвал  у  них
истерзанного зайца и,  перекосясь всем лицом, погрузил ему в горло кинжал по
самую рукоятку...  погрузил и  загоготал.  Тихон Иваныч показался в  опушке.
"Го-го-го-го-го-го-го-го! - завопил вторично Чертопханов... "Го-го-го-го", -
спокойно повторил его товарищ.
     - А  ведь,  по-настоящему,  летом охотиться не  следует,  -  заметил я,
указывая Чертопханову на измятый овес.
     - Мое поле, - отвечал, едва дыша, Чертопханов.
     Он отпазончил, второчил зайца и роздал собакам лапки.
     - За мною заряд,  любезный,  по охотничьим правилам,  -  проговорил он,
обращаясь к Ермолаю.  -  А вас,  милостивый государь,  -  прибавил он тем же
отрывистым и резким голосом, - благодарю.
     Он сел на лошадь.
     - Па-азвольте узнать... забыл... имя и фамилию?
     Я опять назвал себя.
     - Очень рад  с  вами  познакомиться.  Коли случится,  милости просим ко
мне...  Да где же этот Фомка,  Тихон Иваныч? - с сердцем продолжал он, - без
него беляка затравили.
     - А под ним лошадь пала, - с улыбкой отвечал Тихон Иваныч.
     - Как пала? Орбассан пал? Пфу, пфить!.. Где он, где?
     - Там, за лесом.
     Чертопханов ударил лошадь нагайкой по  морде  и  поскакал сломя голову.
Тихон Иваныч поклонился мне  два раза -  за  себя и  за  товарища,  и  опять
поплелся рысцой в кусты.
     Эти два господина сильно возбудили мое любопытство... Что могло связать
узами неразрывной дружбы два существа,  столь разнородные?  Я начал наводить
справки. Вот что я узнал.
     Чертопханов,  Пантелей Еремеич, слыл во всем околотке человеком опасным
и сумасбродным,  гордецом и забиякой первой руки.  Служил он весьма недолгое
время в  армии и  вышел в отставку "по неприятности",  тем чином,  по поводу
которого распространилось мнение,  будто курица не  птица.  Происходил он от
старинного дома, некогда богатого; деды его жили пышно, по-степному, то есть
принимали званых и незваных,  кормили их на убой, отпускали по четверти овса
чужим кучерам на тройку,  держали музыкантов, песельников, гаеров и собак, в
торжественные дни поили народ вином и  брагой,  по зимам ездили в  Москву на
своих,  в  тяжелых колымагах,  а  иногда по целым месяцам сидели без гроша и
питались  домашней живностью.  Отцу  Пантелея Еремеича досталось имение  уже
разоренное;  он, в свою очередь, тоже сильно "пожуировал" и, умирая, оставил
единственному своему наследнику,  Пантелею,  заложенное сельцо Бессоново,  с
тридцатью  пятью  душами  мужеска  и   семидесятью  шестью  женска  пола  да
четырнадцать десятин с  осьминником неудобной земли в  пустоши Колобродовой,
на  которые,  впрочем,  никаких крепостей в  бумагах покойника не оказалось.
Покойник,  должно сознаться,  престранным образом разорился:  "хозяйственный
расчет" его  сгубил.  По  его понятиям,  дворянину не  следовало зависеть от
купцов,  горожан и тому подобных "разбойников", как он выражался; он завел у
себя всевозможные ремесла и мастерские.  "И приличнее и дешевле, - говаривал
он,  -  хозяйственный расчет!"  С  этой пагубной мыслью он до конца жизни не
расстался; она-то его и разорила. Зато потешился! Ни в одной прихоти себе не
отказывал.  Между  прочими  выдумками соорудил он  однажды,  по  собственным
соображениям,  такую огромную семейственную карету, что, несмотря на дружные
усилия согнанных со всего села крестьянских лошадей вместе с их владельцами,
она на первом же косогоре завалилась и рассыпалась. Еремей Лукич (Пантелеева
отца  звали  Еремеем Лукичом) приказал:  памятник поставить на  косогоре,  а
впрочем,   нисколько  не  смутился.  Вздумал  он  также  построить  церковь,
разумеется,  сам, без помощи архитектора. Сжег целый лес на кирпичи, заложил
фундамент огромный, хоть бы под губернский собор, вывел стены, начал сводить
купол:  купол упал.  Он опять - купол опять обрушился; он третий раз - купол
рухнул  в  третий  раз.  Призадумался мой  Еремей Лукич:  дело,  думает,  не
ладно...  колдовство проклятое замешалось...  да вдруг и  прикажи перепороть
всех старых баб на деревне. Баб перепороли - а купол все-таки не свели. Избы
крестьянам по  новому плану перестроивать начал,  и  все  из  хозяйственного
расчета;  по три двора вместе ставил треугольником,  а на середине воздвигал
шест с раскрашенной скворечницей и флагом.  Каждый день, бывало, новую затею
придумывал то  из  лопуха суп  варил,  то  лошадям хвосты стриг  на  картузы
дворовым  людям,   то  лен  собирался  крапивой  заменить,   свиней  кормить
грибами...   Вычитал   он   однажды   в   "Московских  ведомостях"  статейку
харьковского   помещика   Хряка-Хруперского   о   пользе   нравственности  в
крестьянском  быту  и  на  другой  же  день  отдал  приказ  всем  крестьянам
немедленно выучить статью харьковского помещика наизусть.  Крестьяне выучили
статью;  барин спросил их:  понимают ли  они,  что  там написано?  Приказчик
отвечал,  что как,  мол,  не  понять!  Около того же времени повелел он всех
подданных своих,  для  порядка  и  хозяйственного расчета,  перенумеровать и
каждому на воротнике нашить его нумер.  При встрече с барином всяк,  бывало,
так уж и  кричит:  такой-то нумер идет!  а барин отвечает ласково:  ступай с
Богом!
     Однако,  несмотря  на  порядок  и  хозяйственный расчет,  Еремей  Лукич
понемногу  пришел   в   весьма  затруднительное  положение:   начал   сперва
закладывать  свои  деревеньки,  а  там  и  к  продаже  приступил;  последнее
прадедовское гнездо,  село с  недостроенною церковью,  продала уже казна,  к
счастью,  не при жизни Еремея Лукича,  - он бы не вынес этого удара, - а две
недели после его кончины.  Он успел умереть у себя в доме, на своей постели,
окруженный своими людьми и  под надзором своего лекаря;  но бедному Пантелею
досталось одно Бессоново.
     Пантелей  узнал  о  болезни  отца  уже  на  службе,   в  самом  разгаре
вышеупомянутой "неприятности".  Ему  только что  пошел девятнадцатый год.  С
самого детства не  покидал он  родительского дома и  под  руководством своей
матери,  добрейшей,  но  совершенно тупоумной женщины,  Василисы Васильевны,
вырос баловнем и  барчуком.  Она  одна  занималась его  воспитанием;  Еремею
Лукичу,  погруженному в  свои хозяйственные соображения,  было не  до  того.
Правда,  он однажды собственноручно наказал своего сына за то,  что он букву
"рцы" выговаривал:  "арцы",  но  в  тот  день Еремей Лукич скорбел глубоко и
тайно:  лучшая  его  собака  убилась об  дерево.  Впрочем,  хлопоты Василисы
Васильевны насчет воспитания Пантюши ограничились одним мучительным усилием;
в  поте лица наняла она  ему  в  гувернеры отставного солдата из  эльзасцев,
некоего Биркопфа, и до самой смерти трепетала как лист перед ним: ну, думала
она,  коли откажется -  пропала я! куда я денусь? Где другого учителя найду?
Уж  и  этого  насилу-насилу  у  соседки  сманила!  И  Биркопф,  как  человек
сметливый,  тотчас  воспользовался исключительностью своего  положения:  пил
мертвую и спал с утра до вечера. По окончании "курса наук" Пантелей поступил
на  службу.  Василисы Васильевны уже  не  было на  свете.  Она скончалась за
полгода до  этого важного события,  от  испуга:  ей  во сне привиделся белый
человек  верхом  на  медведе.   Еремей  Лукич  вскоре  последовал  за  своей
половиной.
     Пантелей, при первом известии о его нездоровье, прискакал сломя голову,
однако  не   застал  уже  родителя  в   живых.   Но  каково  было  удивление
почтительного сына,  когда он  совершенно неожиданно из  богатого наследника
превратился в  бедняка!  Немногие в  состоянии вынести такой крутой перелом.
Пантелей одичал,  ожесточился. Из человека честного, щедрого и доброго, хотя
взбалмошного и  горячего,  он  превратился в  гордеца  и  забияку,  перестал
знаться с соседями,  -  богатых он стыдился, бедных гнушался, - и неслыханно
дерзко обращался со всеми, даже с установленными властями: я, мол, столбовой
дворянин. Раз чуть-чуть не застрелил станового, вошедшего к нему в комнату с
картузом на  голове.  Разумеется,  власти,  с  своей стороны,  ему  тоже  не
спускали и при случае давали себя знать; но все-таки его побаивались, потому
что горячка он был страшная и  со второго слова предлагал резаться на ножах.
От малейшего возражения глаза Чертопханова разбегались,  голос прерывался...
"А ва-ва-ва-ва-ва, - лепетал он, - пропадай моя голова!"... и хоть на стену!
Да и  сверх того,  человек он был чистый,  не замешанный ни в  чем.  Никто к
нему,  разумеется,  не ездил...  И при всем том душа в нем была добрая, даже
великая по-своему:  несправедливости,  притеснения он  вчуже не выносил;  за
мужиков своих стоял горой. "Как? - говорил он, неистово стуча по собственной
голове, - моих трогать, моих? Да не будь я Чертопханов..."
     Тихон Иваныч Недопюскин не  мог,  подобно Пантелею Еремеичу,  гордиться
своим  происхождением.   Родитель  его   вышел  из   однодворцев  и   только
сорокалетней службой добился дворянства.  Г-н  Недопюскин-отец принадлежал к
числу  людей,   которых  несчастие  преследует  с  ожесточением  неослабным,
неутомимым,  с  ожесточением,  похожим на личную ненависть.  В течение целых
шестидесяти лет, с самого рождения до самой кончины, бедняк боролся со всеми
нуждами,  недугами и  бедствиями,  свойственными маленьким людям;  бился как
рыба об лед,  недоедал,  недосыпал,  кланялся,  хлопотал,  унывал и томился,
дрожал над  каждой копейкой,  действительно "невинно" пострадал по  службе и
умер наконец не то на чердаке, не то в погребе, не успев заработать ни себе,
ни  детям  куска  насущного хлеба.  Судьба  замотала его,  словно  зайца  на
угонках.  Человек он был добрый и честный,  а брал взятки -  "по чину" -  от
гривенника до двух целковых включительно.  Была у Недопюскина жена,  худая и
чахоточная; были и дети; к счастию, они все скоро перемерли, исключая Тихона
да  дочери  Митродоры,  по  прозванию "купецкая щеголиха",  вышедшей,  после
многих  печальных  и  смешных  приключений,  за  отставного  стряпчего.  Г-н
Недопюскин-отец  успел  было  еще   при  жизни  поместить  Тихона  заштатным
чиновником в  канцелярию;  но  тотчас после  смерти родителя Тихон  вышел  в
отставку.  Вечные тревоги, мучительная борьба с холодом и голодом, тоскливое
уныние  матери,  хлопотливое  отчаяние  отца,  грубые  притеснения хозяев  и
лавочника -  все это ежедневное,  непрерывное горе развило в  Тихоне робость
неизъяснимую: при одном виде начальника он трепетал и замирал, как пойманная
птичка.  Он бросил службу.  Равнодушная, а может быть и насмешливая,


1 |  2 |  3 |  4 |  5 |  6 |  7 |  8 |  9 |  10 |  11 |  12 |  13 |  14 |  15 |  16 |  17 |  18 |  19 |  20 |  21 |  22 |  23 |  24 |  25 |  26 |  27 |  28 |  29 |