За жизнь писатель пережил многое – широкое признание и несправедливую критику, несчастную любовь и жизнь на чужбине. Был знаком со многими известными людьми современности. Часто думал о будущем своей Родины. И всегда – любил и восхищался русской природой. Всё это несомненно находило своё отражение в его творчестве.

 » Главная страница   » Фотогалерея   » Видеоматериалы
  :::: Романы ::::

» Дворянское гнездо
» Отцы и дети
» Дым
» Рудин
» Новь

  :::: Рассказы и повести ::::

» Первая любовь
» Записки охотника
» Муму
» Несчастная
» Вешние воды
» Ася
» Дневник лишнего человека
» Степной король Лир

  :::: Пьесы ::::

» Месяц в деревне
» Холостяк

  :::: Стихи ::::

» Все стихи Ивана Тургенева



Памятник И. С.Тургеневу на Манежной площади в Москве


Усадьба Тургенева в Спасское-Лутовиново


И.С.Тургенев



Записки охотника



говорит
он обыкновенно приступающим к нему дворянам,  и говорит голосом, исполненным
покровительства и  самостоятельности,  -  много благодарен за  честь;  но  я
решился посвятить свой  досуг уединении".  И,  сказавши эти  слова,  поведет
головой несколько раз  направо и  налево,  а  потом  с  достоинством наляжет
подбородком и  щеками на  галстух.  Состоял он  в  молодые годы адъютантом у
какого-то значительного лица, которого иначе и не называет как по имени и по
отчеству;  говорят,  будто бы  он  принимал на  себя  не  одни  адъютантские
обязанности,  будто бы, например, облачившись в полную парадную форму и даже
застегнув крючки, парил своего начальника в бане - да не всякому слуху можно
верить. Впрочем, и сам генерал Хвалынский о своем служебном поприще не любит
говорить,  что вообще довольно странно: на войне он тоже, кажется, не бывал.
Живет генерал Хвалынский в небольшом домике, один; супружеского счастья он в
своей жизни не  испытал и  потому до сих пор еще считается женихом,  и  даже
выгодным  женихом.   Зато  ключница  у  него,  женщина  лет  тридцати  пяти,
черноглазая,  чернобровая, полная, свежая и с усами, по буднишним дням ходит
в  накрахмаленных платьях,  а  по  воскресеньям и  кисейные рукава надевает.
Хорош  бывает  Вячеслав  Илларионович на  больших  званых  обедах,  даваемых
помещиками в  честь губернаторов и  других властей:  тут он,  можно сказать,
совершенно в своей тарелке.  Сидит он обыкновенно в таких случаях если не по
правую руку губернатора,  то и  не в  далеком от него расстоянии;  в  начале
обеда  более придерживается чувства собственного достоинства и,  закинувшись
назад,  но не оборачивая головы, сбоку пускает взор вниз по круглым затылкам
и  стоячим воротникам гостей;  зато  к  концу стола развеселяется,  начинает
улыбаться во  все  стороны  (в  направлении губернатора он  с  начала  обеда
улыбался), а иногда даже предлагает тост в честь прекрасного пола, украшения
нашей  планеты,  по  его  словам.  Также недурен генерал Хвалынский на  всех
торжественных и  публичных  актах,  экзаменах,  собраньях и  выставках;  под
благословение тоже подходить мастер.  На разъездах,  переправах и  в  других
тому  подобных местах  люди  Вячеслава Илларионыча не  шумят  и  не  кричат;
напротив,  раздвигая народ  или  вызывая  карету,  говорят приятным горловым
баритоном:  "Позвольте,  позвольте, дайте генералу Хвалынскому пройти", или:
"Генерала  Хвалынского  экипаж..."  Экипаж,   правда,  у  Хвалынского  формы
довольно старинной; на лакеях ливрея довольно потертая (о том, что она серая
с  красными выпушками,  кажется,  едва  ли  нужно  упомянуть);  лошади  тоже
довольно  пожили  и  послужили на  своем  веку,  но  на  щегольство Вячеслав
Илларионыч притязаний не  имеет и  не  считает даже  званию своему приличным
пускать пыль в глаза. Особенным даром слова Хвалынский не владеет или, может
быть, не имеет случая выказать свое красноречие, потому что не только спора,
но  вообще  возраженья не  терпит  и  всяких длинных разговоров,  особенно с
молодыми  людьми,  тщательно избегает.  Оно  действительно вернее;  а  то  с
нынешним народом беда:  как раз из  повиновения выйдет и  уважение потеряет.
Перед  лицами  высшими Хвалынский большей частью безмолвствует,  а  к  лицам
низшим,  которых,  по-видимому,  презирает,  но с которыми только и знается,
держит речи отрывистые и резкие, беспрестанно употребляя выраженья, подобные
следующим:  "Это,  однако, вы пустяки говорите"; или: "Я наконец вынужденным
нахожусь,  милосвый сдарь  мой,  вам  поставить на  вид";  или:  "Наконец вы
должны,  однако же,  знать,  с кем имеете дело",  и пр.  Особенно боятся его
почтмейстеры,  непременные заседатели и  станционные смотрители.  Дома он  у
себя никого не  принимает и  живет,  как  слышно,  скрягой.  Со  всем тем он
прекрасный помещик.  "Старый  служака,  человек бескорыстный,  с  правилами,
vieux  grognard"* -  говорят  про  него  соседи.  Один  прокурор  губернский
позволяет себе улыбаться,  когда при  нем упоминают об  отличных и  солидных
качествах генерала Хвалынского, - да чего не делает зависть!..
     ______________
     * старый ворчун (франц.).

     А впрочем, перейдем теперь к другому помещику.
     Мардарий Аполлоныч Стегунов ни в чем не походил на Хвалынского; он едва
ли  где-нибудь служил и  никогда красавцем не почитался.  Мардарий Аполлоныч
старичок  низенький,  пухленький,  лысый,  с  двойным  подбородком,  мягкими
ручками и  порядочным брюшком.  Он большой хлебосол и  балагур;  живет,  как
говорится,  в  свое удовольствие;  зиму и лето ходит в полосатом шлафроке на
вате.  В одном он только сошелся с генералом Хвалынским: он тоже холостяк. У
него  пятьсот  душ.  Мардарий  Аполлоныч занимается своим  именьем  довольно
поверхностно;  купил,  чтобы не  отстать от века,  лет десять тому назад,  у
Бутенопа в  Москве молотильную машину,  запер ее в  сарай,  да и успокоился.
Разве в  хороший летний день велят заложить беговые дрожки и  съездит в поле
на   хлеба  посмотреть  да  васильков  нарвать.   Живет  Мардарий  Аполлоныч
совершенно на старый лад.  И дом у него старинной постройки: в передней, как
следует,  пахнет квасом,  сальными свечами и  кожей;  тут же направо буфет с
трубками  и  утиральниками;  в  столовой фамильные портреты,  мухи,  большой
горшок ерани и  кислые фортопьяны;  в  гостиной три дивана,  три стола,  два
зеркала и сиплые часы, с почерневшей эмалью и бронзовыми, резными стрелками;
в кабинете стол с бумагами, ширмы синеватого цвета с наклеенными картинками,
вырезанными из  разных  сочинений  прошедшего  столетия,  шкапы  с  вонючими
книгами,  пауками и черной пылью, пухлое кресло, итальянское окно да наглухо
заколоченная дверь в  сад...  Словом,  все  как  водится.  Людей у  Мардария
Аполлоныча множество,  и все одеты по-старинному:  в длинные синие кафтаны с
высокими воротниками,  панталоны мутного  колорита и  коротенькие желтоватые
жилетцы.  Гостям  они  говорят:  "батюшка".  Хозяйством  у  него  заведывает
бурмистр из мужиков,  с бородой во весь тулуп;  домом -  старуха, повязанная
коричневым платком,  сморщенная и  скупая.  На конюшне у Мардария Аполлоныча
стоит тридцать разнокалиберных лошадей; выезжает он в домоделанной коляске в
полтораста пуд.  Гостей принимает он  очень радушно и  угощает на славу,  то
есть:  благодаря одуряющим свойствам русской  кухни,  лишает  их  вплоть  до
самого вечера всякой возможности заняться чем-нибудь,  кроме преферанса. Сам
же  никогда ничем не  занимается и  даже "Сонник" перестал читать.  Но таких
помещиков у  нас на Руси еще довольно много;  спрашивается:  с какой стати я
заговорил о нем и зачем?.. А вот позвольте вместо ответа рассказать вам одно
из моих посещений у Мардария Аполлоныча.
     Приехал я к нему летом,  часов в семь вечера.  У него только что отошла
всенощная,  и  священник,  молодой человек,  по-видимому,  весьма  робкий  и
недавно вышедший из  семинарии,  сидел  в  гостиной возле  двери,  на  самом
краюшке стула.  Мардарий Аполлоныч, по обыкновению, чрезвычайно ласково меня
принял:  он непритворно радовался каждому гостю,  да и человек он был вообще
предобрый. Священник встал и взялся за шляпу.
     - Погоди,  погоди, батюшка, - заговорил Мардарий Аполлоныч, не выпуская
моей руки, - не уходи... Я велел тебе водки принести.
     - Я не пью-с,  - с замешательством пробормотал священник и покраснел до
ушей.
     - Что  за  пустяки!  Как в  вашем званье не  пить!  -  отвечал Мардарий
Аполлоныч. - Мишка! Юшка! водки батюшке!
     Юшка, высокий и худощавый старик лет восьмидесяти, вошел с рюмкой водки
на темном крашеном подносе, испещренном пятнами телесного цвета.
     Священник начал отказываться.
     - Пей, батюшка, не ломайся, нехорошо, - заметил помещик с укоризной.
     Бедный молодой человек повиновался.
     - Ну, теперь, батюшка, можешь идти.
     Священник начал кланяться.
     - Ну,   хорошо,  хорошо,  ступай...  Прекрасный  человек,  -  продолжал
Мардарий Аполлоныч, глядя ему вслед, - очень я им доволен; одно - молод еще.
Все проповеди держит,  да вот вина не пьет. Но вы-то как, мой батюшка?.. Что
вы, как вы? Пойдемте-ка на балкон - вишь, вечер какой славный.
     Мы  вышли на балкон,  сели и  начали разговаривать.  Мардарий Аполлоныч
взглянул вниз и вдруг пришел в ужасное волненье.
     - Чьи это куры?  чьи это куры?  -  закричал он.  - Чьи это куры по саду
ходят?..  Юшка!  Юшка!  поди узнай сейчас, чьи это куры по саду ходят?.. Чьи
это куры? Сколько раз я запрещал, сколько раз говорил!
     Юшка побежал.
     - Что за беспорядки! - твердил Мардарий Аполлоныч, - это ужас!
     Несчастные куры, как теперь помню, две крапчатые и одна белая с хохлом,
преспокойно продолжали ходить  под  яблонями,  изредка выражая свои  чувства
продолжительным крехтаньем,  как вдруг Юшка,  без шапки,  с палкой в руке, и
трое других совершеннолетних дворовых,  все  вместе дружно ринулось на  них.
Пошла  потеха.  Курицы  кричали,  хлопали  крыльями,  прыгали,  оглушительно
кудахтали; дворовые люди бегали, спотыкались, падали; барин с балкона кричал
как исступленный: "Лови, лови! лови, лови! лови, лови, лови!.. Чьи это куры,
чьи  это  куры?"  Наконец одному дворовому человеку удалось поймать хохлатую
курицу,  придавив ее грудью к  земле,  и  в  то же самое время через плетень
сада,  с  улицы,  перескочила девочка лет одиннадцати,  вся растрепанная и с
хворостиной в руке.
     - А,  вот чьи куры!  - с торжеством воскликнул помещик. - Ермила-кучера
куры!  Вон он свою Наталку загнать их выслал...  Небось Параши не выслал,  -
присовокупил помещик вполголоса и значительно ухмыльнулся. - Эй, Юшка! брось
куриц-то: поймай-ка мне Наталку.
     Но прежде чем запыхавшийся Юшка успел добежать до перепуганной девчонки
- откуда ни возьмись ключница,  схватила ее за руку и несколько раз шлепнула
бедняжку по спине...
     - Вот так,  э вот тэк, - подхватил помещик, - те, те, те! те, те, те!..
А кур-то отбери,  Авдотья,  -  прибавил он громким голосом и с светлым лицом
обратился ко  мне:  -  Какова,  батюшка,  травля  была,  ась?  Вспотел даже,
посмотрите.
     И Мардарий Аполлоныч расхохотался.
     Мы остались на балконе. Вечер был действительно необыкновенно хорош.
     Нам подали чай.
     - Скажите-ка, - начал я, - Мардарий Аполлоныч, ваши это дворы выселены,
вон там, на дороге, за оврагом?
     - Мои... а что?
     - Как же это вы,  Мардарий Аполлоныч? Ведь это грешно. Избенки отведены
мужикам скверные,  тесные;  деревца кругом не  увидишь:  сажалки даже  нету;
колодезь один, да и тог никуда не годится. Неужели вы другого места найти не
могли?.. И, говорят, вы у них даже старые конопляники отняли?
     - А  что  будешь  делать  с  размежеваньем?   -  отвечал  мне  Мардарий
Аполлоныч.  -  У  меня это  размежевание вот где сидит.  (Он указал на  свой
затылок.)  И  никакой пользы я  от этого размежевания не предвижу.  А  что я
конопляники у них отнял и сажалки,  что ли,  там у них не выкопал,  - уж про
это, батюшка, я сам знаю. Я человек простой - по-старому поступаю. По-моему:
коли барин - так барин, а коли мужик - так мужик... Вот что.
     На такой ясный и убедительный довод отвечать, разумеется, было нечего.
     - Да притом,  -  продолжал он, - и мужики-то плохие, опальные. Особенно
там две семьи;  еще батюшка покойный,  дай Бог ему царство небесное,  их  не
жаловал,  больно не жаловал".  А у меня, скажу вам, такая примета: коли отец
вор,  то и сын вор;  уж там как хотите... О, кровь, кровь - великое дело! Я,
признаться вам откровенно,  из  тех-то  двух семей и  без очереди в  солдаты
отдавал,  и так рассовывал - кой-куды; да не переводятся, что будешь делать?
Плодущи, проклятые.
     Между тем  воздух затих совершенно.  Лишь изредка ветер набегал струями
и,  в последний раз замирая около дома,  донес до нашего слуха звук мерных и
частых  ударов,  раздававшихся в  направлении  конюшни.  Мардарий  Аполлоныч
только что донес к  губам налитое блюдечко и  уже расширил было ноздри,  без
чего,  как известно,  ни один коренной русак не втягивает в себе чая,  -  но
остановился, прислушался, кивнул головой, хлебнул и, ставя блюдечко на стол,
произнес с добрейшей улыбкой и как бы невольно вторя ударам: "Чюки-чюки-чюк!
Чюки-чюк! Чюки-чюк!"
     - Это что такое? - спросил я с изумлением.
     - А  там,  по  моему  приказу,  шалунишку наказывают...  Васю-буфетчика
изволите знать?
     - Какого Васю?
     - Да  вот  что  намедни за  обедом нам  служил.  Еще с  такими большими
бакенбардами ходит.
     Самое лютое негодование не  устояло бы  против ясного и  кроткого взора
Мардария Аполлоныча.
     - Что вы, молодой человек, что вы? - заговорил он, качая головой. - Что
я, злодей, что ли, что вы на меня так уставились? Любяй да наказует: вы сами
знаете.
     Через четверть часа я простился с Мардарием Аполлонычем. Проезжая через
деревню,  увидел я  буфетчика Васю.  Он шел по улице и  грыз орехи.  Я велел
кучеру остановить лошадей и подозвал его.
     - Что, брат, тебя сегодня наказали? - спросил я его.
     - А вы почем знаете? - отвечал Вася.
     - Мне твой барин сказывал.
     - Сам барин?
     - За что ж он тебя велел наказать?
     - А поделом,  батюшка, поделом. У нас по пустякам не наказывают; такого
заведения у нас нету -  ни,  ни. У нас барин не такой; у нас барин... такого
барина в целой губернии не сыщешь.
     - Пошел!  - сказал я кучеру. "...Вот она, старая-то Русь!" - думал я на
возвратном пути.




 Ермолай и мельничиха



                     (Из цикла "Записки охотника")



     Вечером мы  с  охотником Ермолаем отправились на  "тягу"...  Но,  может
быть, не все мои читатели знают, что такое тяга. Слушайте же, господа.
     За четверть часа до захождения солнца,  весной,  вы входите в  рощу,  с
ружьем,  без  собаки.  Вы  отыскиваете себе  место  где-нибудь подле опушки,
оглядываетесь,  осматриваете пистон,  перемигиваетесь с товарищем.  Четверть
часа прошло.  Солнце село,  но в  лесу еще светло;  воздух чист и прозрачен;
птицы болтливо лепечут; молодая трава блестит веселым блеском изумруда... Вы
ждете.  Внутренность  леса  постепенно  темнеет;  алый  свет  вечерней  зари
медленно скользит по корням и стволам деревьев, поднимается все выше и выше,
переходит от  нижних,  почти  еще  голых,  веток к  неподвижным,  засыпающим
верхушкам...  Вот и самые верхушки потускнели;  румяное небо синеет.  Лесной
запах усиливается, слегка повеяло теплой сыростью; влетевший ветер около вас
замирает.  Птицы засыпают -  не все вдруг - по породам; вот затихли зяблики,
через несколько мгновений малиновки,  за ними овсянки.  В лесу все темней да
темней.  Деревья сливаются в  большие чернеющие массы;  на  синем небе робко
выступают первые звездочки.  Все  птицы спят.  Горихвостки,  маленькие дятлы
одни еще сонливо посвистывают...  Вот и  они умолкли.  Еще раз прозвенел над
вами  звонкий  голос  пеночки;  где-то  печально прокричала иволга,  соловей
щелкнул в  первый раз.  Сердце ваше томится ожиданьем,  и  вдруг -  но  одни
охотники поймут  меня,  -  вдруг  в  глубокой тишине  раздается особого рода
карканье и  шипенье,  слышится мерный взмах проворных крыл,  -  и вальдшнеп,
красиво  наклонив свой  длинный нос,  плавно  вылетает из-за  темной  березы
навстречу вашему выстрелу.
     Вот что значит "стоять на тяге".
     Итак, мы с Ермолаем отправились на тягу; но извините, господа: я должен
вас сперва познакомить с Ермолаем.
     Вообразите себе человека лет сорока пяти, высокого, худого, с длинным и
тонким носом, узким лбом, серыми глазками, взъерошенными волосами и широкими
насмешливыми губами.  Этот человек ходил в зиму и лето в желтоватом нанковом
кафтане немецкого покроя,  но подпоясывался кушаком;  носил синие шаровары и
шапку со смушками,  подаренную ему, в веселый час, разорившимся помещиком. К
кушаку привязывались два мешка,  один спереди,  искусно перекрученный на две
половины, для пороху и для дроби, другой сзади - для дичи; хлопки же Ермолай
доставал из собственной,  по-видимому неистощимой, шапки. Он бы легко мог на
деньги, вырученные им за проданную дичь, купить себе патронташ и суму, но ни
разу  даже  не  подумал о  подобной покупке и  продолжал заряжать свое ружье
по-прежнему,  возбуждая изумление зрителей искусством,  с  каким он  избегал
опасности  просыпать  или  смешать  дробь  и   порох.   Ружье  у  него  было
одноствольное,  с  кремнем,  одаренное  притом  скверной  привычкой  жестоко
"отдавать",  отчего у  Ермолая правая щека всегда была пухлее левой.  Как он
попадал из этого ружья - и хитрому человеку не придумать, но попадал. Была у
него  и  легавая  собака,  по  прозванью Валетка,  преудивительное созданье.
Ермолай никогда ее не кормил. "Стану я пса кормить, - рассуждал он, - притом
пес -  животное умное,  сам найдет себе пропитанье".  И действительно:  хотя
Валетка  поражал даже  равнодушного прохожего своей  чрезмерной худобой,  но
жил,  и долго жил;  даже, несмотря на свое бедственное положенье, ни разу не
пропадал и не изъявлял желанья покинуть своего хозяина.  Раз как-то,  в юные
годы,  он отлучился на два дня, увлеченный любовью; но эта дурь скоро с него
соскочила.   Замечательнейшим  свойством  Балетки  было   его   непостижимое
равнодушие ко всему на свете...  Если б речь шла не о собаке, я бы употребил
слово:  разочарованность.  Он  обыкновенно сидел,  подвернувши под себя свой
куцый  хвост,  хмурился,  вздрагивал по  временам  и  никогда  не  улыбался.
(Известно,  что  собаки  имеют  способность улыбаться,  и  даже  очень  мило
улыбаться.) Он был крайне безобразен, и ни один праздный дворовый человек не
упускал случая ядовито насмеяться над его наружностью; но все эта насмешки и
даже  удары  Валетка  переносил  с  удивительным  хладнокровием.   Особенное
удовольствие доставлял он  поварам,  которые тотчас отрывались от  дела и  с
криком  и  бранью  пускались  за  ним  в  погоню,  когда  он,  по  слабости,
свойственной  не   одним   собакам,   просовывал  свое   голодное   рыло   в
полурастворенную дверь соблазнительно теплой и  благовонной кухни.  На охоте
он отличался неутомимостью и чутье имел порядочное; но если случайно догонял
подраненного зайца,  то уж и  съедал его с наслажденьем всего,  до последней
косточки,  где-нибудь в прохладной тени,  под зеленым кустом, в почтительном
отдалении от Ермолая, ругавшегося на всех известных и неизвестных диалектах.
     Ермолай принадлежал одному из моих соседей, помещику старинного покроя.
Помещики  старинного покроя  не  любят  "куликов" и  придерживаются домашней
живности.  Разве только в необыкновенных случаях,  как-то:  во дни рождений,
именин  и  выборов,  повара  старинных  помещиков приступают к  изготовлению
долгоносых птиц и,  войдя в азарт,  свойственный русскому человеку, когда он
сам  хорошенько не  знает,  что  делает,  придумывают к  ним  такие мудреные
приправы,  что гости большей частью с любопытством и вниманием рассматривают
поданные яства,  но  отведать их  никак не решаются.  Ермолаю было приказано
доставлять на господскую кухню раз в месяц пары две тетеревей и куропаток, а
в прочем позволялось ему жить где хочет и чем хочет. От него отказались, как
от человека ни на какую работу не годного -  "лядащего", как говорится у нас
в Орле.  Пороху и дроби,  разумеется,  ему не выдавали,  следуя точно тем же
правилам,  в  силу которых и он не кормил своей собаки.  Ермолай был человек
престранного рода:  беззаботен,  как  птица,  довольно говорлив,  рассеян  и
неловок с виду;  сильно любил выпить,  не уживался на месте,  на ходу шмыгал
ногами и переваливался с боку на бок - и, шмыгая и переваливаясь, улепетывал
верст шестьдесят в  сутки.  Он подвергался самым разнообразным приключениям:
ночевал в  болотах,  на  деревьях,  на крышах,  под мостами,  сиживал не раз
взаперти на чердаках,  в  погребах и сараях,  лишался ружья,  собаки,  самых
необходимых одеяний,  бывал бит сильно и долго - и все-таки, через несколько
времени, возвращался домой одетый, с ружьем и с собакой. Нельзя было назвать
его человеком веселым,  хотя он  почти всегда находился в  довольно изрядном
расположении духа;  он  вообще смотрел чудаком.  Ермолай любил  покалякать с
хорошим человеком,  особенно за чаркой,  но и то недолго: встанет, бывало, и
пойдет.  "Да куда ты, черт, идешь? Ночь на дворе". - "А в Чаплино". - "Да на
что тебе тащиться в  Чаплино,  за десять верст?" -  "А там у Софрона-мужичка
переночевать".  -  "Да ночуй здесь".  - "Нет уж, нельзя". И пойдет Ермолай с
своим Валеткой в  темную ночь,  через кусты да водомоины,  а  мужичок Софрон
его,  пожалуй,  к  себе на  двор не пустит,  да еще,  чего доброго,  шею ему
намнет:  не  беспокой-де  честных людей.  Зато  никто  не  мог  сравниться с
Ермолаем в  искусстве ловить весной,  в полую воду,  рыбу,  доставать руками
раков, отыскивать по чутью дичь, подманивать перепелов, вынашивать ястребов,
добывать соловьев с "дешевой дудкой", с "кукушкиным перелетом"...* Одного он
не умел:  дрессировать собак;  терпенья недоставало.  Была у него и жена. Он
ходил к  ней раз в  неделю.  Жила она в дрянной,  полуразвалившейся избенке,
перебивалась кое-как и  кое-чем,  никогда не  знала накануне,  будет ли сыта
завтра,  и  вообще  терпела  участь  горькую.  Ермолай,  этот  беззаботный и
добродушный человек,  обходился с  ней жестко и грубо,  принимал у себя дома
грозный и  суровый вид,  -  и  бедная его  жена не  знала,  чем угодить ему,
трепетала  от  его  взгляда,  на  последнюю  копейку  покупала  ему  вина  и
подобострастно  покрывала  его  своим  тулупом,   когда  он,   величественно
развалясь на  печи,  засыпал богатырским сном.  Мне самому не  раз случалось
подмечать в  нем  невольные проявления какой-то  угрюмой свирепости:  мне не
нравилось выражение его лица,  когда он  прикусывал подстреленную птицу.  Но
Ермолай никогда больше дня не оставался дома; а на чужой стороне превращался
опять в  "Ермолку",  как его прозвали на сто верст кругом и  как он сам себя
называл подчас. Последний дворовый человек чувствовал свое превосходство над
этим бродягой - и, может быть, потому именно и обращался с ним дружелюбно; а
мужики сначала с удовольствием загоняли и ловили его,  как зайца в поле,  но
потом отпускали с  Богом и,  раз узнавши чудака,  уже не  трогали его,  даже
давали ему хлеба и вступали с ним в разговоры...  Этого-то человека я взял к
себе в  охотники,  и с ним-то я отправился на тягу в большую березовую рощу,
на берегу Исты.
     ______________
     *  Охотникам до соловьев эти названья знакомы:  ими обозначаются лучшие
"колена" в соловьином пенье. (Прим. И.С.Тургенева.)

     У  многих  русских рек,  наподобие Волги,  один  берег  горный,  другой
луговой;  у  Исты тоже.  Эта  небольшая речка вьется чрезвычайно прихотливо,
ползет змеей,  ни на полверсты не течет прямо,  и  в  ином месте,  с  высоты
крутого  холма,   видна  верст  на  десять  с  своими  плотинами,   прудами,
мельницами,  огородами,  окруженными ракитником я  гусиными стадами.  Рыбы в
Исте  бездна,  особливо голавлей (мужики  достают их  в  жар  из-под  кустов
руками).   Маленькие   кулички-песочники  со   свистом   перелетывают  вдоль
каменистых берегов,  испещренных холодными и  светлыми ключами;  дикие  утки
выплывают на середину прудов и осторожно озираются;  цапли торчат в тени,  в
заливах,  под  обрывами...  Мы  стояли на  тяге около часу,  убили две  пары
вальдшнепов и,  желая  до  восхода солнца опять  попытать нашего счастия (на
тягу можно также ходить поутру), решились переночевать в ближайшей мельнице.
Мы вышли из рощи,  спустились с холма. Река катила темно-синие волны; воздух
густел,  отягченный ночной влагой.  Мы постучались в ворота. Собаки залились
на дворе.  "Кто тут?" -  раздался сиплый и заспанный голос. "Охотники: пусти
переночевать". Ответа не было. "Мы заплатим". - "Пойду скажу хозяину... Цыц,
проклятые!.. Эк на вас погибели нет!" Мы слышали, как работник вошел в избу;
он скоро вернулся к воротам.  "Нет, - говорит, - хозяин не велит пускать", -
"Отчего не  велит?"  -  "Да  боится;  вы  охотники:  чего доброго,  мельницу
зажжете;  вишь,  у вас снаряды какие". - "Да что за вздор!" - "У нас и так в
запрошлом году мельница сгорела: прасолы переночевали, да, знать, как-нибудь
и  подожгли".  -  "Да как же,  брат,  не ночевать же нам на дворе!"  -  "Как
знаете..." Он ушел, стуча сапогами...
     Ермолай  посулил ему  разных  неприятностей.  "Пойдемте в  деревню",  -
произнесен наконец со  вздохом.  Но  до  деревни были версты две...  "Ночуем
здесь,  -  сказал я,  -  на дворе ночь теплая;  мельник за деньги нам вышлет
соломы".  Ермолай беспрекословно согласился.  Мы опять стали стучаться.  "Да
что вам надобно?  -  раздался снова голос работника,  - сказано, нельзя". Мы
растолковали ему,  чего  мы  хотели.  Он  пошел посоветоваться с  хозяином и
вместе  с  ним  вернулся.  Калитка  заскрипела.  Появился  мельник,  человек
высокого  роста,  с  жирным  лицом,  бычачьим затылком,  круглым  и  большим
животом.  Он  согласился на  мое  предложение.  Во  ста  шагах  от  мельницы
находился маленький,  со  всех  сторон открытый,  навес.  Нам  принесли туда
соломы,  сена;  работник на  траве подле реки наставил самовар и,  присев на
корточки, начал усердно дуть в трубу... Уголья, вспыхивая, ярко


1 |  2 |  3 |  4 |  5 |  6 |  7 |  8 |  9 |  10 |  11 |  12 |  13 |  14 |  15 |  16 |  17 |  18 |  19 |  20 |  21 |  22 |  23 |  24 |  25 |  26 |  27 |  28 |  29 |