За жизнь писатель пережил многое – широкое признание и несправедливую критику, несчастную любовь и жизнь на чужбине. Был знаком со многими известными людьми современности. Часто думал о будущем своей Родины. И всегда – любил и восхищался русской природой. Всё это несомненно находило своё отражение в его творчестве.

 » Главная страница   » Фотогалерея   » Видеоматериалы
  :::: Романы ::::

» Дворянское гнездо
» Отцы и дети
» Дым
» Рудин
» Новь

  :::: Рассказы и повести ::::

» Первая любовь
» Записки охотника
» Муму
» Несчастная
» Вешние воды
» Ася
» Дневник лишнего человека
» Степной король Лир

  :::: Пьесы ::::

» Месяц в деревне
» Холостяк

  :::: Стихи ::::

» Все стихи Ивана Тургенева



Памятник И. С.Тургеневу на Манежной площади в Москве


Усадьба Тургенева в Спасское-Лутовиново


И.С.Тургенев



Записки охотника



освещали его
молодое  лицо.  Мельник  побежал  будить  жену,  предложил мне  сам  наконец
переночевать в избе; но я предпочел остаться на открытом воздухе. Мельничиха
принесла нам молока,  яиц,  картофелю,  хлеба.  Скоро закипел самовар,  и мы
принялись пить чай.  С реки поднимались пары,  ветру не было; кругом кричали
коростели;  около мельничных колес раздавались слабые звуки: то капли падали
с лопат, сочилась вода сквозь засовы плотины. Мы разложили небольшой огонек.
Пока Ермолай жарил в золе картофель,  я успел задремать... Легкий сдержанный
шепот разбудил меня.  Я  поднял голову:  перед огнем,  на опрокинутой кадке,
сидела мельничиха и  разговаривала с  моим охотником.  Я  уже прежде,  по ее
платью,  телодвижениям и выговору,  узнал в ней дворовую женщину - не бабу и
не мещанку;  но только теперь я  рассмотрел хорошенько ее черты.  Ей было на
вид  лет  тридцать;   худое  и   бледное  лицо  еще  хранило  следы  красоты
замечательной;  особенно понравились мне  глаза,  большие  и  грустные.  Она
оперла локти на колени, положила лицо на руки. Ермолай сидел ко мне спиною и
подкладывая щепки в огонь.
     - В Желтухиной опять падеж,  -  говорила мельничиха, - у отца Ивана обе
коровы свалились... Господи помилуй!
     - А что ваши свиньи? - спросил, помолчав, Ермолай.
     - Живут.
     - Хоть бы поросеночка мне подарили.
     Мельничиха помолчала, потом вздохнула.
     - С кем вы это? - спросила она.
     - С барином - с костомаровским.
     Ермолай бросил несколько еловых веток  на  огонь;  ветки  тотчас дружно
затрещали, густой белый дым повалил ему прямо в лицо.
     - Чего твой муж нас в избу не пустил?
     - Боится.
     - Вишь,  толстый брюхач...  Голубушка,  Арина  Тимофеевна,  вынеси  мне
стаканчик винца!
     Мельничиха встала и исчезла во мраке. Ермолай запел вполголоса:

                        Как к любезной я ходил,
                        Все сапожки обносил...

     Арина вернулась с  небольшим графинчиком и стаканом.  Ермолай привстал,
перекрестился и выпил духом. "Люблю!" - прибавил он.
     Мельничиха опять присела на кадку.
     - А что, Арина Тимофеевна, чай, все хвораешь?
     - Хвораю.
     - Что так?
     - Кашель по ночам мучит.
     - Барин-то,  кажется,  заснул,  -  промолвил Ермолай  после  небольшого
молчания. - Ты к лекарю не ходи, Арина: хуже будет.
     - Я и то не хожу.
     - А ко мне зайди погостить.
     Арина потупила голову.
     - Я свою-то,  жену-то,  прогоню на тот случай, - продолжал Ермолай... -
Право-ся.
     - Вы  бы лучше барина разбудили,  Ермолай Петрович:  видите,  картофель
испекся.
     - А пусть дрыхнет,  - равнодушно заметил мой верный слуга, - набегался,
так и спит.
     Я заворочался на сене. Ермолай встал и подошел ко мне.
     - Картофель готов-с, извольте кушать.
     Я  вышел из-под навеса;  мельничиха поднялась с кадки и хотела уйти.  Я
заговорил с нею.
     - Давно вы эту мельницу сняли?
     - Второй год пошел с Троицына дня.
     - А твой муж откуда?
     Арина не расслушала моего вопроса.
     - Откелева твой муж? - повторил Ермолай, возвыся голос.
     - Из Белева. Он белевский мещанин.
     - А ты тоже из Белева?
     - Нет, я господская... была господская.
     - Чья?
     - Зверкова господина. Теперь я вольная.
     - Какого Зверкова?
     - Александра Силыча.
     - Не была ли ты у его жены горничной?
     - А вы почему знаете? Была.
     Я с удвоенным любопытством и участием посмотрел на Арину.
     - Я твоего барина знаю, - продолжал я.
     - Знаете? - отвечала она вполголоса - и потупилась.
     Надобно сказать читателю, почему я с таким участьем посмотрел на Арину.
Во  время моего пребывания в  Петербурге я  случайным образом познакомился с
г-м  Зверковым.  Он занимал довольно важное место,  слыл человеком знающим и
дельным.  У  него  была жена,  пухлая,  чувствительная,  слезливая и  злая -
дюжинное и тяжелое созданье; был и сынок, настоящий барчонок, избалованный и
глупый.  Наружность самого г.  Зверкова мало располагала в  его  пользу:  из
широкого,  почти  четвероугольного лица  лукаво  выглядывали мышиные глазки,
торчал нос,  большой и острый,  с открытыми ноздрями; стриженые седые волосы
поднимались  щетиной  над   морщинистым  лбом,   тонкие  губы   беспрестанно
шевелились и  приторно улыбались.  Г-н  Зверков стоял обыкновенно растопырив
ножки и заложив толстые ручки в карманы. Раз как-то пришлось мне ехать с ним
вдвоем в карете за город. Мы разговорились. Как человек опытный, дельный, г.
Зверков  начал  наставлять меня  на  "путь  истины".  -  Позвольте  мне  вам
заметить,  -  пропищал он наконец, - вы все, молодые люди, судите и толкуете
обо  всех вещах наобум;  вы  мало знаете собственное свое отечество;  Россия
вам,  господа,  незнакома,  вот что!.. Вы все только немецкие книги читаете.
Вот,  например,  вы мне говорите теперь и то,  и то насчет того, ну, то есть
насчет дворовых людей...  Хорошо,  я не спорю,  все это хорошо;  но вы их не
знаете,  не  знаете,  что это за  народ.  (Г-н  Зверков громко высморкался и
понюхал табаку.)  Позвольте мне  вам  рассказать,  например,  один маленький
анекдотец:  вас это может заинтересовать.  (Г-н Зверков откашлялся.) Вы ведь
знаете,  что  у  меня  за  жена;  кажется,  женщину добрее ее  найти трудно,
согласитесь сами.  Горничным ее  девушкам не  житье,  -  просто  рай  воочию
совершается...  Но моя жена положило себе за правило:  замужних горничных не
держать.  Оно и точно не годится:  пойдут дети,  то,  се,  -  ну,  где ж тут
горничной присмотреть за барыней как следует, наблюдать за ее привычками: ей
уж не до того,  у  ней уж не то на уме.  Надо по человечеству судить.  Вот-с
проезжаем мы раз через нашу деревню, лет тому будет - как бы вам сказать, не
солгать,   -   лет   пятнадцать.   Смотрим,   у   старосты  девочка,   дочь,
прехорошенькая;  такое даже,  знаете, подобострастное что-то в манерах. Жена
моя и говорит мне:  "Коко, - то есть, вы понимаете, она меня так называет, -
возьмем эту  девочку в  Петербург;  она  мне нравится,  Коко..."  Я  говорю:
"Возьмем,  с удовольствием".  Староста,  разумеется,  нам в ноги;  он такого
счастья,  вы понимаете,  и ожидать не мог... Ну, девочка, конечно, поплакала
сдуру.  Оно  действительно  жутко  сначала:  родительский  дом...  вообще...
удивительного тут  ничего нет.  Однако она скоро к  нам привыкла;  сперва ее
отдали в девичью;  учили ее,  конечно. Что ж вы думаете?.. Девочка оказывает
удивительные успехи;  жена  моя  просто к  ней  пристращивается,  жалует ее,
наконец,  помимо других, в горничные к своей особе... замечайте!.. И надобно
было отдать ей  справедливость:  не  было еще  такой горничной у  моей жены,
решительно  не  было;   услужлива,  скромна,  послушна  -  просто  все,  что
требуется.  Зато уж и жена ее даже,  признаться,  слишком баловала:  одевала
отлично,  кормила с господского стола,  чаем поила...  ну,  что только можно
себе представить! Вот этак она лет десять у моей жены служила. Вдруг, в одно
прекрасное утро,  вообразите себе,  входит Арина  -  ее  Ариной звали -  без
доклада ко  мне  в  кабинет -  и  бух  мне  в  ноги...  Я  этого,  скажу вам
откровенно,  терпеть  не  могу.  Человек  никогда  не  должен  забывать свое
достоинство, не правда ли? "Чего тебе?" - "Батюшка, Александр Силыч, милости
прошу".  -  "Какой?" -  "Позвольте выйти замуж!" Я, признаюсь вам, изумился.
"Да ты знаешь,  дура, что у барыни другой горничной нету?" - "Я буду служить
барыне по-прежнему".  - "Вздор! вздор! барыня замужних горничных не держит".
- "Маланья на мое место поступить может".  -  "Прошу не рассуждать!" - "Воля
ваша..." Я,  признаюсь,  так и обомлел.  Доложу вам,  я такой человек: ничто
меня  так  не  оскорбляет,  смею  сказать,  так  сильно не  оскорбляет,  как
неблагодарность... Ведь вам говорить нечего - вы знаете, что у меня за жена:
ангел во  плоти,  доброта неизъяснимая...  Кажется,  злодей -  и  тот бы  ее
пожалел.  Я прогнал Арину.  Думаю,  авось опомнится;  не хочется, знаете ли,
верить злу,  черной неблагодарности в  человеке.  Что ж  вы  думаете?  Через
полгода опять она изволит жаловать ко  мне с  тою же самою просьбой.  Тут я,
признаюсь,  ее с сердцем прогнал и погрозил ей,  и сказать жене обещался.  Я
был возмущен...  Но представьте себе мое изумление: несколько времени спустя
приходит ко мне жена,  в слезах, взволнована так, что я даже испугался. "Что
такое случилось?" -  "Арина..." Вы понимаете...  я стыжусь выговорить. "Быть
не может!..  кто же?" -  "Петрушка-лакей". Меня взорвало. Я такой человек...
полумер не  люблю!..  Петрушка...  не  виноват.  Наказать его можно,  но он,
по-моему, не виноват. Арина... ну, что ж, ну, ну, что ж тут еще говорить? Я,
разумеется,  тотчас же  приказал ее остричь,  одеть в  затрапез и  сослать в
деревню.  Жена  моя  лишилась отличной горничной,  но  делать  было  нечего:
беспорядок в  доме  терпеть,  однако же,  нельзя.  Больной член лучше отсечь
разом...  Ну,  ну, теперь посудите сами, - ну, ведь вы знаете мою жену, ведь
это,  это,  это... наконец, ангел!.. Ведь она привязалась к Арине, - и Арина
это знала и не постыдилась... А? нет, скажите... а? Да что тут толковать! Во
всяком  случае,  делать  было  нечего.  Меня  же,  собственно меня,  надолго
огорчила,  обидела неблагодарность этой девушки.  Что ни говорите... сердца,
чувства - в этих людях не ищите! Как волка ни корми, он все в лес смотрит...
Вперед наука! Но я желал только доказать вам...
     И г. Зверков, не докончив речи, отворотил голову и завернулся плотнее в
свой плащ, мужественно подавляя невольное волнение.
     Читатель теперь,  вероятно,  понимает, почему я с участием посмотрел на
Арину.
     - Давно ты замужем за мельником? - спросил я ее наконец.
     - Два года.
     - Что ж, разве тебе барин позволил?
     - Меня откупили.
     - Кто?
     - Савелий Алексеевич.
     - Кто такой?
     - Муж мой.  (Ермолай улыбнулся про себя.) А разве вам барин говорил обо
мне? - прибавила Арина после небольшого молчанья.
     Я  не  знал,  что отвечать на  ее вопрос.  "Арина!"  -  закричал издали
мельник. Она встала и ушла.
     - Хороший человек ее муж? - спросил я Ермолая.
     - Ништо.
     - А дети у них есть?
     - Был один, да помер.
     - Что ж,  она понравилась мельнику,  что ли?..  Много ли  он за нее дал
выкупу?
     - А  не знаю.  Она грамоте разумеет;  в их деле оно...  того...  хорошо
бывает. Стало быть, понравилась.
     - А ты с ней давно знаком?
     - Давно. Я к ее господам прежде хаживал. Их усадьба отселева недалече.
     - И Петрушку-лакея знаешь?
     - Петра Васильевича? Как же, знал.
     - Где он теперь?
     - А в солдаты поступил.
     Мы помолчали.
     - Что она, кажется, нездорова? - спросил я наконец Ермолая.
     - Какое здоровье!..  А  завтра,  чай,  тяга  хороша будет.  Вам  теперь
соснуть не худо.
     Стадо диких уток со свистом промчалось над нами,  и мы слышали, как оно
спустилось на реку недалеко от нас. Уже совсем стемнело и начинало холодать;
в роще звучно щелкал соловей. Мы зарылись в сено и заснули.



 Гамлет Щигровского уезда



                     (Из цикла "Записки охотника")



     На  одной из  моих поездок получил я  приглашение отобедать у  богатого
помещика и охотника,  Александра Михайлыча Г***. Его село находилось верстах
в  пяти от небольшой деревеньки,  где я на ту пору поселился.  Я надел фрак,
без  которого не  советую никому  выезжать даже  на  охоту,  и  отправился к
Александру Михайлычу.  Обед был назначен к  шести часам;  я приехал в пять и
застал уже великое множество дворян в  мундирах,  в  партикулярных платьях и
других,  менее  определительных одеждах.  Хозяин встретил меня  ласково,  но
тотчас же побежал в  официантскую.  Он ожидал важного сановника и чувствовал
некоторое волнение,  вовсе несообразное с его независимым положением в свете
и  богатством.  Александр Михайлыч никогда женатым не был и не любил женщин;
общество у  него собиралось холостое.  Он  жил на  большую ногу,  увеличил и
отделал дедовские хоромы великолепно,  выписывал ежегодно из Москвы тысяч на
пятнадцать  вина  и  вообще  пользовался  величайшим  уважением.   Александр
Михайлыч давным-давно вышел в  отставку и  никаких почестей не  добивался...
Что  же   заставляло  его  напрашиваться  на  посещение  сановного  гостя  и
волноваться с самого утра в день торжественного обеда?  Это остается покрыто
мраком неизвестности,  как  говаривал один мой знакомый стряпчий,  когда его
спрашивали: берет ли он взятки с доброхотных дателей?
     Расставшись с  хозяином,  я  начал расхаживать по  комнатам.  Почти все
гости  были  мне  совершенно  незнакомы;  человек  двадцать  уже  сидело  за
карточными столами.  В  числе этих любителей преферанса было:  два военных с
благородными,  но  слегка  изношенными лицами,  несколько штатских  особ,  в
тесных, высоких галстуках и с висячими, крашеными усами, какие только бывают
у  людей  решительных,   но  благонамеренных  (эти  благонамеренные  люди  с
важностью подбирали карты и, не поворачивая головы, вскидывали сбоку глазами
на  подходивших);  пять  или  шесть уездных чиновников с  круглыми брюшками,
пухлыми  и  потными  ручками  и  скромно-неподвижными ножками  (эти  господа
говорили мягким голосом,  кротко улыбались на все стороны, держали свои игры
у самой манишки и,  козыряя,  не стучали по столу,  а, напротив волнообразно
роняли  карты  на  зеленое сукно  и,  складывая взятки,  производили легкий,
весьма учтивый и приличный скрып). Прочие дворяне сидели на диванах, кучками
жались к  дверям и  подле окон;  один,  уже  немолодой,  но  женоподобный по
наружности помещик стоял в уголку,  вздрагивал,  краснел и с замешательством
вертел у себя на желудке печаткою своих часов, хотя никто не обращал на него
внимания;  иные  господа,  в  круглых фраках  и  клетчатых панталонах работы
московского портного,  вечного  цехового мастера  иностранца Фирса  Клюхина,
рассуждали  необыкновенно развязно  и  бойко,  свободно  поворачивая  своими
жирными и  голыми затылками;  молодой человек лет двадцати,  подслеповатый и
белокурый,  с  ног  до  головы  одетый  в  черную одежду,  видимо робел,  но
язвительно улыбался...
     Однако я начинал несколько скучать, как вдруг ко мне присоседился некто
Войницын,  недоучившийся молодой  человек,  проживавший  в  доме  Александра
Михайлыча в качестве... мудрено сказать, в каком именно качестве. Он стрелял
отлично и умел дрессировать собак. Я его знавал еще в Москве. Он принадлежал
к  числу  молодых  людей,   которые,  бывало,  на  всяком  экзамене  "играли
столбняка", то есть не отвечали ни слова на вопросы профессора. Этих господ,
для  красоты слога,  называли также  бакенбардистами.  (Дела  давно минувших
дней,  как  изволите видеть.)  Вот  как  это делалось:  вызывали,  например,
Войницына.  Войницын,  который до  того времени неподвижно и  прямо сидел на
своей лавке,  с  ног до  головы обливаясь горячей испариной и  медленно,  но
бессмысленно поводя  кругом глазами,  -  вставал,  торопливо застегивал свой
вицмундир доверху и  пробирался боком  к  экзаменаторскому столу.  "Извольте
взять билет",  -  с  приятностью говорил ему профессор.  Войницын протягивал
руку  и  трепетно  прикасался  пальцами  кучки  билетов.   "Да  не  извольте
выбирать",  -  замечал  дребезжащим  голосом  какой-нибудь  посторонний,  но
раздражительный  старичок,   профессор  из   другого  факультета,   внезапно
возненавидевший несчастного бакенбардиста.  Войницын покорялся своей участи,
брал билет,  показывал нумер и шел садиться к окну,  пока предшественник его
отвечал на  свой вопрос.  У  окна Войницын не спускал глаз с  билета,  разве
только для того, чтобы по-прежнему медленно посмотреть кругом, а впрочем, не
шевелился ни одним членом.  Вот,  однако, предшественник его кончил; говорят
ему: "Хорошо, ступайте", или даже: "Хорошо-с, очень хорошо-с", смотря по его
способностям.  Вот  вызывают  Войницына;  Войницын встает  и  твердым  шагом
приближается к столу.  "Прочтите билет",  -  говорят ему.  Войницын подносит
обеими  руками  билет  к  самому  своему  носу,  медленно читает и  медленно
опускает  руки.  "Ну-с,  извольте  отвечать",  -  лениво  произносит тот  же
профессор,  закидывая туловище назад и  скрещивая на груди руки.  Воцаряется
гробовое  молчание.  "Что  же  вы?"  Войницын молчит.  Постороннего старичка
начинает дергать.  "Да скажите же что-нибудь!"  Молчит мой Войницын,  словно
замер.  Стриженый его затылок круто и неподвижно торчит навстречу любопытным
взорам всех товарищей.  У  постороннего старичка глаза готовы выскочить:  он
окончательно ненавидит Войницына.  "Однако ж это странно,  - замечает другой
экзаменатор,  - что же вы, как немой, стоите? ну, не знаете, что ли? Так так
и скажите". - "Позвольте другой билет взять", - глухо произносит несчастный.
Профессора переглядываются. "Ну, извольте", - махнув рукой, отвечает главный
экзаменатор.   Войницын  снова  берет  билет,   снова  идет  к  окну,  снова
возвращается к  столу  и  снова  молчит как  убитый.  Посторонний старичок в
состоянии съесть  его  живого.  Наконец  его  прогоняют и  ставят  нуль.  Вы
думаете:  теперь он,  по крайней мере, уйдет? Как бы не так! Он возвращается
на  свое  место,  так  же  неподвижно  сидит  до  конца  экзамена,  а  уходя
восклицает:  "Ну баня!  экая задача!"  И  ходит он целый тот день по Москве,
изредка хватаясь за  голову и  горько проклиная свою бесталанную участь.  За
книгу он,  разумеется,  не  берется,  и  на  другое утро та  же  повторяется
история.
     Вот этот-то Войницын присоседился ко мне.  Мы с  ним говорили о Москве,
об охоте.
     - Не хотите ли,  -  шепнул он мне вдруг,  -  я  познакомлю вас с первым
здешним остряком?
     - Сделайте одолжение.
     Войницын подвел меня к  человеку маленького роста,  с  высоким хохлом и
усами,  в коричневом фраке и пестром галстуке.  Его желчные, подвижные черты
действительно дышали  умом  и  злостью.  Беглая,  едкая  улыбка беспрестанно
кривила  его  губы;  черные,  прищуренные глазки  дерзко  выглядывали из-под
неровных ресниц.  Подле  него  стоял  помещик,  широкий,  мягкий,  сладкий -
настоящий Сахар-Медович -  и кривой.  Он заранее смеялся остротам маленького
человека и  словно таял от  удовольствия.  Войницын представил меня остряку,
которого звали  Петром Петровичем Лупихиным.  Мы  познакомились,  обменялись
первыми приветствиями.
     - А позвольте представить вам моего лучшего приятеля, - заговорил вдруг
Лупихин  резким  голосом,  схватив  сладкого  помещика  за  руку.  -  Да  не
упирайтесь же,  Кирила Селифаныч,  -  прибавил он, - вас не укусят. Вот-с, -
продолжал  он,  между  тем,  как  смущенный  Кирила  Селифаныч  так  неловко
раскланивался,  как будто у него отваливался живот,  -  вот-с, рекомендую-с,
превосходный дворянин.  Пользовался отличным здоровьем до  пятидесятилетнего
возраста,  да вдруг вздумал лечить себе глаза,  вследствие чего и окривел. С
тех пор лечит своих крестьян с таковым же успехом...  Ну, а они, разумеется,
с таковою же преданностию...
     - Ведь этакой, - пробормотал Кирила Селифаныч и засмеялся.
     - Договаривайте,  друг мой,  эх,  договаривайте, - подхватил Лупихин. -
Ведь вас, чего доброго, в судьи могут избрать, и изберут, посмотрите. Ну, за
вас,  конечно, будут думать заседатели, положим; да ведь надобно ж на всякий
случай хоть  чужую-то  мысль  уметь выговорить.  Неравно заедет губернатор -
спросит:  отчего судья заикается?  Ну, положим, скажут: паралич приключился;
так бросьте,  ему, скажет, кровь. А оно в вашем положении, согласитесь сами,
неприлично.
     Сладкий помещик так и покатился.
     - Ведь вишь смеется,  - продолжал Лупихин, злобно глядя на колыхающийся
живот  Кирилы  Селифаныча.  -  И  отчего ему  не  смеяться?  -  прибавил он,
обращаясь ко мне,  -  сыт,  здоров, детей нет, мужики не заложены - он же их
лечит,  -  жена с придурью. (Кирила Селифаныч немножко отвернулся в сторону,
будто не расслыхал,  и все продолжал хохотать.) Смеюсь же я, а у меня жена с
землемером убежала.  (Он оскалился.) А вы этого не Знали?  Как же!  Так-таки
взяла да и убежала и письмо мне оставила:  любезный, дескать, Петр Петрович,
извини;  увлеченная страстью,  удаляюсь с другом моего сердца...  А землемер
только тем и  взял,  что не  стриг ногтей да пантолоны носил в  обтяжку.  Вы
удивляетесь?   Вот,   дескать,  откровенный  человек...  И,  боже  мой!  наш
брат-степняк так правду-матку и режет.  Однако отойдемте-ка в сторону... Что
нам подле будущего судьи стоять-то...
     Он взял меня под руку, и мы отошли к окну.
     - Я слыву здесь за остряка,  -  сказал он мне в течение разговора, - вы
этому не верьте.  Я просто озлобленный человек и ругаюсь вслух: оттого я так
и развязен. И зачем мне церемониться, в самом деле? Я ничье мнение в грош не
ставлю и  ничего не добиваюсь;  я  зол -  что ж  такое?  Злому человеку,  по
крайней мере,  ума не нужно.  А как оно освежительно,  вы не поверите...  Ну
вот,  например,  ну вот посмотрите на нашего хозяина!  Ну из чего он бегает,
помилуйте,  то  и  дело  на  часы  смотрит,  улыбается,  потеет,  важный вид
принимает, нас с голоду морит? Эка невидаль - сановное лицо! Вот, вот, опять
побежал - заковылял даже, посмотрите.
     И Лупихин визгливо засмеялся.
     - Одна беда, барынь нету, - продолжал он с глубоким вздохом, - холостой
обед,  -  а  то  вот  где  нашему брату пожива.  Посмотрите,  посмотрите,  -
воскликнул он вдруг,  -  идет князь Козельский -  вон этот высокий мужчина с
бородой,  в  желтых перчатках.  Сейчас видно,  что за границей побывал...  И
всегда так поздно приезжает.  Глуп,  скажу я вам,  один, как пара купеческих
лошадей,  а  изволили бы вы поглядеть,  как снисходительно он с нашим братом
заговаривает, как великодушно изволит улыбаться на любезности наших голодных
матушек и дочек!.. И сам иногда острит, даром что проездом здесь живет; зато
как и острит! Ни дать ни взять тупым ножом бечевку пилит. Он меня терпеть не
может... Пойду поклонюсь ему. И Лупихин побежал навстречу князю.
     - А вот мой личный враг идет,  - промолвил он, вдруг вернувшись ко мне,
- видите этого толстого человека с бурым лицом и щетиной на голове,  -  вон,
что шапку сгреб в  руку да по стенке пробирается и на все стороны озирается,
как волк?  Я ему продал за четыреста рублей лошадь, которая стоила тысячу, и
это бессловесное существо имеет теперь полное право презирать меня;  а между
тем сам до того лишен способности соображенья,  особенно утром,  до чаю, или
тотчас после обеда,  что ему скажешь: здравствуйте, а он отвечает: чего-с? А
вот  генерал  идет,  -  продолжал Лупихин,  -  штатский генерал в  отставке,
разоренный  генерал.   У  него  дочь  из  свекловичного  сахару  и  завод  в
золотухе...  Виноват,  не так сказал... ну, да вы понимаете. А! и архитектор
сюда попал!  Немец, а с усами и дела своего не знает, - чудеса!.. А впрочем,
на что ему и знать свое дело-то;  лишь бы взятки брал да колонн,  столбов то
есть, побольше ставил для наших столбовых дворян!
     Лупихин опять захохотал... Но вдруг тревожное волнение распространилось
по всему дому.  Сановник приехал.  Хозяин так и  хлынул в  переднюю.  За ним
устремились несколько приверженных домочадцев и  усердных  гостей...  Шумный
разговор превратился в мягкий,  приятный говор,  подобный весеннему жужжанью
пчел в родимых ульях.  Одна неугомонная оса - Лупихин и великолепный трутень
- Козельский не  понизили голоса...  И  вот  вошла  наконец  матка  -  вошел
сановник.  Сердца понеслись к нему навстречу, сидящие туловища приподнялись;
даже помещик,  дешево купивший у  Лупихина лошадь,  даже тот  помещик уткнул
себе  подбородок в  грудь.  Сановник поддержал свое  достоинство как  нельзя
лучше:  покачивая головой  назад,  будто  кланяясь,  он  выговорил несколько
одобрительных слов,  из  которых каждое  начиналось буквою а,  произнесенною
протяжно и  в  нос,  -  с негодованием,  доходившим до голода,  посмотрел на
бороду князя Козельского и  подал разоренному штатскому генералу с заводом и
дочерью указательный палец  левой  руки.  Через несколько минут,  в  течение
которых сановник успел заметить два раза, что он очень рад, что не опоздал к
обеду, все общество отправилось в столовую, тузами вперед.
     Нужно ли рассказывать читателю,  как посадили сановника на первом месте
между штатским генералом и губернским предводителем, человеком с свободным и
достойным выражением лица,  совершенно соответствовавшим его  накрахмаленной
манишке, необъятному жилету и круглой табакерке с французским табаком, - как
хозяин хлопотал,  бегал, суетился, потчевал гостей, мимоходом улыбался спине
сановника и,  стоя в углу, как школьник, наскоро перехватывал тарелочку супу
или кусочек говядины,  - как дворецкий подал рыбу в полтора аршина длины и с
букетом во рту,  - как слуги, в ливреях, суровые на вид, угрюмо приставали к
каждому дворянину то с  малагой,  то с дрей-мадерой и как почти все дворяне,
особенно пожилые,  словно нехотя покоряясь чувству долга,  выпивали рюмку за
рюмкой,   -   как,   наконец,   захлопали  бутылки   шампанского  и   начали
провозглашаться  заздравные  тосты:  все  это,  вероятно,  слишком  известно
читателю.  Но  особенно  замечательным показался мне  анекдот,  рассказанный
самим  сановником 


1 |  2 |  3 |  4 |  5 |  6 |  7 |  8 |  9 |  10 |  11 |  12 |  13 |  14 |  15 |  16 |  17 |  18 |  19 |  20 |  21 |  22 |  23 |  24 |  25 |  26 |  27 |  28 |  29 |